Статьи и рассказы
Шрифт:
Во время и после войны я нередко слышал рассказы о себе, личности легендарной. Порой рассказчик даже не подозревал, что личность, о которой он привирает, находится рядом с ним. Я не переставал удивляться тому, как факт обкатывается вымыслом. Ну, просто кондитерское изделие — внутри легкое суфле, а снаружи плотная шоколадная оболочка. Поскольку речь идет о Роке-шутнике, я опущу несколько печальных историй. Зачем тревожить вас и себя грустными воспоминаниями. Через несколько дней после начала моей работы в Киевском ортопедическом институте до меня докатился слух о том, что новый клинический ординатор, этот бандит, этот хромой еврей уже успел завести шашни с Марией, гипсотехником поликлинического отделения. Новый клинический ординатор и хромой еврей — это я. А почему бандит, придется объяснить.
В 1951 году я с отличием окончил медицинский институт. Несколько профессоров хотели взять меня к себе на кафедру. Фронтовик, отмеченный высокими орденами, коммунист, уже автор двух научных работ. Чем не кандидатура в аспирантуру или в клиническую ординатуру? (Прошу прощения за случайную рифму). Но, как уже сказано, шел 1951
И тут голод, усталость, боль в рубцах, очередь к кассе, поиски приказа в бухгалтерии, месяцы пытки до получения приказа министра, тридцать копеек, оставшихся у меня в кармане, издевательство самодовольной морды, молчание красно-рыжей фюрерши, — все это потоком лавы, прорывающей последнюю преграду в жерле вулкана, выхлестнуло из меня. Моё второе я ещё пыталось урезонить меня, остановить. Но напор лавы был уже непреодолим. Я поставил свою увесистую палку в угол между столами (на это у меня ещё хватило разума), обошёл полированный стол, левой рукой схватил вышитую сорочку вместе с волосами на груди и прямой правой вложил всё, что кипело во мне в испуганное рыло профессора. Из разбитого носа хлынула кровь. Душераздирающим воплем впервые обозначила своё присутствие партийная дама. Распахнулись обе половины двери в приёмную. В кабинет ввалились профессора. Проходя сквозь их расступившийся строй, я ещё успел сказать: «Я тебе, падло, покажу, как можно купить ордена в Ташкенте!». Мне казалось, что именно этой фразой объяснялся спуск происшедшего на тормозах. И только спустя несколько лет я узнал, что случайно сделал подарок доценту Шупику, злейшему врагу профессора Кальченко, бывшему соседу по коммунальной квартире. Через месяц доцент Шупик стал министром здравоохранения Украины. Но уже в тот день заместитель министра, знавший о предстоящем назначении, восторженно жал мою руку и сообщил, что я переведен клиническим ординатором в Киевский ортопедический институт. А там, прослышав, что я расквасил нос профессору Кальченко, посчитали меня бандитом.
Так вот о гипсотехнике Марии. Мне было интересно увидеть, с кем я завёл шашни. Пошёл в поликлиническое отделение. Этакая шустрая блондинка. Первая девка на деревне. Нет, не в моём вкусе. А слухи обволакивались подробностями. Я жил в общежитии врачей, этажом ниже нашей первой клиники. Из института я почти не выходил. Вся моя жизнь подчинялась работе. Палаты больных. Операционная. Травматологический пункт. Библиотека. С утра до ночи.
В тот вечер, закончив обход, я сидел в палате и беседовал с больными. Дверь в коридор была распахнута. В проёме появилась старшая операционная сестра. «Свят! Свят! Свят! — воскликнула она, увидев меня. — Как это вы оказались здесь раньше меня, да ещё без пальто, да ещё в халате!». «А где я должен быть, София Борисовна?». «Как где? На лестнице чёрного хода, где вы тискали Марию». «Забавно. Пойдемте, посмотрим». Посмотрели. Действительно, на полутёмной лестнице черного хода ординатор Витя Патлай, инвалид Отечественной войны, тоже прозябавший в общежитии, в моём пальто, опершись задом на палочку, правда, на обычную, не на такую увесистую, как у меня, тискал, как выразилась София Борисовна, гипсотехника Марию.
В течение нескольких дней пребывания в институте мне много времени приходилось проводить в операционной. Поэтому я уже имел некоторое представление о характере старшей операционной сестры. «София Борисовна, очень прошу вас, никому ни слова о увиденном». «Само собой разумеется». Назавтра весь институт хохотал, узнав о приключении на лестнице черного хода. Действительно, новый клинический ординатор, действительно, бандит, действительно, хромой еврей. Но не он, а Витя Патлай тискает гипсотехника Марию.
Солидная книга получилась бы, опиши я все «легенды», связанные с моим именем. Я и так несколько согрешил. Собирался упомянуть только о «легендах», которые связаны исключительно с литературным творчеством.
Я упорно считал, что начал писать стихи на фронте. Мне было шестнадцать лет. Я успел окончить девять классов могилев-подольской средней школы номер два. Потрясение первых дней войны необъяснимым образом формировалось в фактически ещё детском сознании, искало из него выход. Я ничего не придумывал. Фиксировал только то, что видел и чувствовал. Так появились стихи. Правда, старший брат моей одноклассницы несколько лет назад обвинил меня в неточности. Мол, на их выпускной вечер я, ученик, окончивший седьмой класс, был делегирован со своим стихотворным приветствием. Не помню. Хотя отчетливо помню, как преподаватель русской литературы Александр Васильевич Иванов не в классе, а после уроков читал мне в оригинале построенное ромбом стихотворение Виктора Гюго «Джинны», а я, не понимая ни одного французского слова, упивался музыкой прекрасной поэзии. Потом я разыскал замечательный перевод этого стихотворения, сделанный Шенгели. Помню, как Александр Васильевич читал мне в оригинале сонеты Шекспира. Не зная английского языка, я услышал, что в этих стихах отсутствует непременная для сонетов система рифм, и сказал это своему любимому учителю. Потом он тоже по-английски читал стихи Киплинга. И Гомера читал на древнегреческом. Я пожаловался, что «Илиада» кажется мне ужасно громоздкой и неуклюжей. «А цезуры ты слышишь? Читай вслух и цезурой дели каждый стих. Хотя перевод, конечно, не оригинал. Жаль, что ты не знаешь древнегреческий». Я помню беседы Александра Васильевича. И замечательного преподавателя украинской литературы Теофила Евменовича Шемчука. Его внеклассные разговоры о любимой мной Лесе Украинке. Бывшая служанка Леси Украинки Маслянко подарила мне одиннадцать стихотворений своей обожаемой хозяйки, присланные ею из Египта в Могилев-Подольский. А я, дурак, несмышлёныш, собака на сене, хранил их в тайнике, надеясь… На что я надеялся? Погибли эти стихи. Даже от Теофила Евменовича я утаил их.
Помню, как строгая немка Елизавета Семеновна Долгомостьева сперва заставляла меня, ученика пятого класса, зубрить стихи Гёте и Гейне, а потом радовалась, видя с какой жадностью я пожираю эти стихи. Пригодился мне на войне немецкий язык.
Всё это я помню отчетливо. А своих школьных стихов, нет, не помню. И, к сожалению, не помню многого, сочинённого мною на фронте. Не случайно я написал «сочинённого». На фронте я стихи записывал в свободные минуты, когда они были, по существу, уже готовы. Я даже их не правил. Не умел. Да и сейчас не умею. Только небольшое количество сгоревших в танке стихов мне удалось восстановить. Самому и с помощью однополчан. И в точности дат не всегда уверен. Хотя некоторые стихи даже по минутам могу привязать к событиям. Значит, даты верны.
На фронте у меня было два любимых поэта. Во время боёв на Северном Кавказе я где-то нашел том Маяковского, о котором до этого у меня фактически не было представления. Я ведь не учился в десятом классе. Весь этот том я знал наизусть.
Летом 1944 года начал читать Твардовского «Василий Тёркин» стал любимой книгой. Но ни Маяковскому, ни Твардовскому я не пытался подражать. Стыдно признаться — мне хотелось писать как Лебедев-Кумач и другие популярные авторы наших лучших в мире жизнерадостных призывных песен. Увы, не получалось.
В госпитале после последнего ранения я железобетонно решил стать ортопедом-травматологом. О литературе не только не мечтал, но даже мысли о ней не возникало. Я понимал, что стихи мои к литературе не имеют никакого отношения. И вообще на поэта, вероятно, не надо учиться.
Летом 1945 года я, так сказать, служил в Москве, в полку резерва офицеров бронетанковых и механизированных войск. Так сказать — потому, что просто числился в четвертом, как мы называли его, мотокостыльном батальоне. Это был батальон офицеров-инвалидов, ждавших демобилизации. Я передвигался с помощью костылей. Полк дислоцировался на Песчанке. До станции метро «Сокол», последней на этой линии, добирались пешком по песчаным пустырям. Там не было ни одного дома. Походы мои осложнялись тем, что руки не окрепли после семи пулевых ранений. Но мне было двадцать лет. В Москве я, провинциал, был впервые. Так много хотелось увидеть и услышать. После завтрака я уезжал в музеи, а потом — в театры. В казарму возвращался на ночлег.