Статьи из журнала «Русская жизнь»
Шрифт:
Лучше всего история о тщетности покорения каких бы то ни было столиц изложена у Бальзака, который вообще, вероятно, самый русский из французских классиков — потому что Франция после реставрации, о которой он писал, больше всего напоминает Россию. Она только что поняла, чего стоит отступление от традиции, память эта еще свежа, — и теперь она готова терпеть себя такой, какая есть, лишь бы не гильотина на Гревской и не митинги на площадях. Три главных героя Бальзака (героини более разнообразны) сводятся, в общем, к трем типам: Вотрен, Растиньяк и папаша Горио. Вотрен — жулик, циник, изрядная скотина, описанная без всякого романтического флера; тем не менее авторские и читательские симпатии почти всегда на его стороне, потому что он органичен, не пытается казаться лучше, чем он есть, и одинаково готов как
Очень может быть, что нынешние москвичи, в особенности старые, кончат свой век в пансионах вроде того, который описан в «Отце Горио». Но скорее в таких пансионах будут доживать свой век разочарованные завоеватели — шок от подмены Москвы окажется слишком силен, и многие из них сломаются непоправимо. Вспомним: ведь и Россию никто никогда не покорил, и не только потому, что она большая. Больших стран, успешно покоряемых завоевателями, зачастую с ничтожными средствами, — в истории хватало. Главный фокус России в том, что она никому, кроме коренного населения, не нужна и ни для кого не пригодна. Все разговоры о том, что из нас хотят выкачать нашу нефть, что нас с Востока поджимает Китай, а с Запада — НАТО, нужны только убогим недоумкам, которые пугают нас разнообразными фантомами, чтобы мы терпели их и принимали за идеологов. Если уж ссылаться на историю — она в этом смысле достаточно красноречива: Россия делает с любым завоевателем что-то такое, что он либо успокаивается на печи, не дойдя до столицы, либо доходит и в ужасе поворачивает обратно (обнаружив, вероятно, отсутствие кочерыжки). Россия — в некотором смысле — платье короля: его видят только те, кому положено. В этой стране можно быть сверхъестественно счастливым, делать фантастические открытия, ощущать всю полноту бытия, которую греки называли плеромой, — но невозможно насладиться ею, да и просто жить в ней, ощущая себя чужаком. А быть здесь своим может не всякий, в том числе не всякий уроженец, — вот почему все завоеватели рано или поздно поглощались и адаптировались этой странной вязкой средой, а дети их уже не помнили отцовского языка.
…На моих глазах Москву покоряли два ровесника: один приехал из Казахстана, другой — из Украины. Казахстанский уроженец дошел до степеней известных, но Москву люто возненавидел и в конце концов уехал в Штаты, где все более или менее пришельцы, и потому раствориться там легче. Другого я встретил сравнительно недавно на Курском вокзале. Он возвращался в свой Луганск, поняв, что где родился — там пригодился.
Клянусь вам, этот второй был истинным москвичом. Он сделает там, в Луганске, все что положено, станет звездой украинского масштаба, и Москва сама покорно склонится перед ним, чтобы он почтил ее своим присутствием.
А он не поедет.
№ 7(24), 11 апреля 2008 года
Два в одном
На пути из аэропорта, когда гид мой, сидя за рулем, остерегал меня от поспешных выводов и давал первые указания, нас внезапно остановил человек с полосатою палкою, выскочивший на дорогу как бы из кустов. Я
— Пятьсот, — бросил он мне небрежно.
— Это люди с большой дороги? — спросил я. — Что же, мы дешево отделались!
Он расхохотался.
— Иной раз чужеземец поймет все лучше коренного жителя! Да, это люди с большой дороги, и при ином государственном устройстве для ребят этакого склада не было бы другой работы, как только вычищать карманы путникам. К счастью, государство взяло их под контроль и поставило к себе на службу. Теперь они — сборщики дани.
— Бог мой, что за дань?
— Мы называем это откупом, друг мой. Пункты сбора этого откупа суть многи: почти в любом государственном учреждении вы можете заплатить сообразно своему состоянию, чтобы от вас отстали. Иногда они сами приходят проверить пожарную безопасность. Это такая игра: мы никогда не знаем, в каком виде сборщики явятся в следующий раз. Они стараются баловать нас разнообразием, понимая, что визиты их не приносят радости. Все равно как если бы зубной врач одевался то кроликом, то поросенком.
— За что же вы платите?! — воскликнул я.
— Ничего не попишешь, батенька, общественный договор, — молвил он, с нарушением всех правил обгоняя «форд». — Вы много еще увидите погремушек в нашей избушке.
Этой шутки я не понял и почел за лучшее промолчать, обозревая кроткий пейзаж за окнами.
…Сколько я мог судить, точнее всего их государственное устройство описано в весьма популярной, хотя поначалу и запрещенной книге, название которой я могу приблизительно перевести как «Моллюск в раковине, ползущий на Фудзияму». Книга эта сочинена двумя величайшими знатоками местных обычаев, вынужденными облекать свои прозрения в форму фантастических историй, дабы суть их была понятна не всем. Это обычай здешних мест, где почти никто не говорит прямо, да и большинство дорог причудливо изгибается. Нелюбовь к прямоте — важная черта местного характера; прямота почитается здесь простотою, и это справедливо. Всякий ребенок говорит притчами.
В книге этой, распространявшейся поначалу подпольно, две не связанных между собою части. Одна описывает жизнь некоего Леса, полного загадочных явлений и простодушных пейзан, с которыми воюют умные и высокомерные женщины, перешедшие на размножение клонированием. С большой поправкой это можно расценить как сказку о постепенном вырождении простого труженика и отрыве интеллектуала от почвы. Подобные процессы тут в самом деле шли во времена написания данного трактата, идут и сейчас, но в несколько ином виде. После некоторых событий, равно затронувших и пейзан, и технократов, они социально сблизились и лихорадочно ищут путей для контакта, хотя почти разучились общему языку.
В другой части описывается Институт, изучающий жизнь Леса. И если лесная жизнь страшна, но хоть в какой-то мере осмысленна, — то жизнь Института уже решительно никому не понятна, поскольку самое понятие смысла здесь под запретом. Жизнь Института подчинена самым низменным и отвратительным инстинктам — трусости, похоти, подсиживанию и доносительству; до Леса тут никому нет дела, и вылазки туда становятся все опасней и реже. Иногда человек из Института случайно пропадает в Лесу, и тогда не исключено его превращение в одного из коренных жителей, — но пейзанам он непонятен, а технократам чаще всего не нужен. Вот почему представители элиты паче всего боятся оказаться в Лесу без охраны, особенно ночью, когда силы природы царствуют безраздельно.
Институту все меньше дела до Леса, в Лесу же почти не помнят ни о каком Институте. И если бы жители Леса время от времени снабжали Институт продуктовой и денежной данью, чтобы он только не совался в сложные природные процессы, идущие там, — сходство было бы совершенно.
Пользуясь случаем, поздравляю одного из авторов со славным юбилеем.
…Когда я уже начал немного догадываться об этом причудливом существовании двух стран в одной, как бы двух ядер под скорлупою одного ореха, — я спросил моего гида, чем вызвана к жизни такая система и всегда ли так было.