Статьи о русской литературе (сборник)
Шрифт:
Существует древняя, вероятно, гностического происхождения легенда, упоминаемая Данте в «Божественной комедии», об отношении земного мира к этой небесной войне. Ангелам, сделавшим окончательный выбор между двумя станами, не надо рождаться, потому что время не может изменить их вечного решения; но колеблющихся, нерешительных между светом и тьмою благость Божия посылает в мир, чтобы могли они сделать во времени выбор, не сделанный в вечности. Эти ангелы – души людей рождающихся. Та же благость скрывает от них прошлую вечность, для того чтобы раздвоение, колебание воли в вечности прошлой не предвещало того уклона воли во времени, от которого зависит спасение или погибель их в вечности будущей. Вот почему так естественно мы думаем о том, что будет
Таков общий закон мистического опыта. Исключения из него редки, редки те души, для которых поднялся угол страшной завесы, скрывающей тайну премирную. Одна из таких душ – Лермонтов.
«Я счет своих лет потерял», – говорит пятнадцатилетний мальчик. Это можно бы принять за шутку, если бы это сказал кто-нибудь другой. Но Лермонтов никогда не шутит в признаниях о себе самом.
Чувство незапамятной давности, древности – «веков бесплодных ряд унылый», – воспоминание земного прошлого сливается у него с воспоминанием прошлой вечности, таинственные сумерки детства с еще более таинственным всполохом иного бытия, того, что было до рождения.
И я счет своих лет потерялИ крылья забвенья ловлю.Как я сердце унесть бы им дал,Как бы вечность им бросил мою!Так же просто, как другие люди говорят: моя жизнь, – Лермонтов говорит: моя вечность.
Воспоминание, забвение – таковы две главные стихии в творчестве Лермонтова.
О, когда я мог забыть,Что не забвенно!.. —говорит пятнадцатилетний мальчик и впоследствии повторяет почти теми же словами от лица Демона:
Забыть? Забвенья не дал Бог.Да он и не взял бы забвенья.На дне всех эмпирических мук его – эта метафизическая мука – неутолимая жажда забвения:
Спастись от думы неизбежнойИ незабвенное забыть!..«Незабвенное» – прошлое – вечное.Печорин признается: «...нет в мире человека, над которым прошедшее приобретало бы такую же власть, как надо мною. Всякое напоминание – болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки... Я ничего не забываю, ничего».
К тому, что было до рождения, дети ближе, чем взрослые. Вот почему обладает Лермонтов никогда не изменяющей ему способностью возвращаться в детство, то есть в какую-то прошлую вечную правду.
Накануне смерти, со смертью в душе, он «предается таким шалостям, которые могут прийти в голову разве только пятнадцатилетнему мальчику». «Бегали в горелки, играли в кошку-мышку, в серсо», – рассказывает Эмилия Александровна, та самая барышня, из-за которой Лермонтов был убит Мартыновым.
«Тяжелый взор странно не согласовался с выражением детски нежных и выдававшихся губ», – вспоминает о нем И. С. Тургенев. «В его улыбке было что-то детское», – говорит Лермонтов о Печорине. Детское и женское. «Он очень походил на мать свою, – сказал однажды Краевский, указывая на ее портрет, – если вы к этому лицу приделаете усы, измените прическу да накинете гусарский ментик – так вот вам Лермонтов».
«Когда я был трех лет, то была песня, от которой я плакал; ее не могу теперь вспомнить, но уверен, что, если бы услыхал ее, она бы произвела прежнее действие. Ее певала мне покойная мать». Песня матери – песня ангела:
И голос той песни в душе молодойОстался без слов, но живой...Вся поэзия Лермонтова –
Постоянно и упорно, безотвязно, почти до скуки, повторяются одни и те же образы в одних и тех же сочетаниях слов, как будто хочет он припомнить что-то и не может и опять припоминает все яснее, яснее, пока не вспомнит окончательно, неотразимо, «незабвенно». Ничего не творит, не сочиняет нового, будущего, а только повторяет, вспоминает прошлое, вечное. Другие художники, глядя на свое создание, чувствуют: это прекрасно, потому что этого еще никогда не было. Лермонтов чувствует: это прекрасно, потому что это всегда было.
Весь жизненный опыт ничтожен перед опытом вечности. По сравнению с блаженством
Тех дней, когда в жилищах светаБлистал он, чистый херувим, —все земные радости – «скучные песни»:
И звуков небес заменить не моглиЕй скучные песни земли.Маленький мальчик, который вчера играл в лошадки или солдатики, сегодня решает:
Пора уснуть последним сном;Довольно в мире пожил я,Обманут в жизни был во всемИ ненавидя, и любя.Едва взглянув на мир, произносит свой безгневный и беспощадный приговор: «Жалок мир».Тут, конечно, и отзвук Байрона; но Байрон только вскрывает в нем то, что всегда было как данное, вечное.
Что говорит ребенок – повторяет взрослый:
...жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг,Такая пустая и глупая шутка.Никаких особенных разочарований или утрат не произошло в жизни его между тем первым ребяческим лепетом и этим последним воплем отчаяния, в котором как бы зияет уже «тьма кромешная»; ничего нового не узнал, только вспомнил старое:
...им в жизни нет уроков,Их чувствам повторяться не дано, —говорит он о себе подобных.Знает все, что будет во времени, потому что знает все, что было в вечности.
...много было взору моемуДоступно и понятно потому,Что узами земными я не связанИ вечностью и знанием наказан.«Наказан» в жизни за преступление до жизни.
Как другие вспоминают прошлое, так он предчувствует или, вернее, тоже вспоминает будущее – словно снимает с него покровы, один за другим, – и оно просвечивает сквозь них, как пламя сквозь ткань. Кажется, во всемирной поэзии нечто единственное – это воспоминание будущего.
На шестнадцатом году жизни – первое видение смерти:
На месте казни, гордый, хоть презренный,Я кончу жизнь мою.Через год:
Я предузнал мой жребий, мой конец.Кровавая меня могила ждет.Через шесть лет:
Я знал, что голова, любимая тобою,С твоей груди на плаху перейдет.И наконец, в 1841 году, в самый год смерти – «Сон» – видение такой ужасающей ясности, что секундант Лермонтова, кн. Васильчиков, описывая дуэль через 30 лет, употребляет те же слова, как Лермонтов. «В правом боку дымилась рана, а в левом сочилась кровь», – говорит кн. Васильчиков.