Статьи
Шрифт:
Окружное послание, когда было подписано и издано, в то время оно было прочтено на собрании, в коем были и Винокуров с единомысленником своим М. Они выслушали послание и одобрили оное, не найдя в нем ничего противного. Послание окружное было прочтено в черниговских слободах всем тамошним попам и вместе с тем добровольно сложившему с себя сан священника, по своему недостоинству, Григорью Добрянскому, и ему предложено было подписать снова. Это было предложение крайне ошибочное и даже неразумное, ибо, зная характер изуверства этого человека и искание его, во что бы то ни стало, снова сана священника, можно было ожидать, что он постоянно готов искать случая, как можно улизнуть из слободы в Москву и заварить здесь нечто, чтобы стать на виду. Он раскаявался, что объяснил свое недостоинство; он, как сказано, был рад уехать из слобод и стал разглашать, будто там в слободах при нем пригоняли народ к подписке окружного послания. Узнал об этом и Софроний, вечно и без возврата изверженный из сана епископа, — Степан Жиров. Этот недостойный господин, замененный Антонием, давно искал чего-либо взвести в вину на архиепископа. И вот он пишет против окружного послания свое замечание и находит в этом послании как раз счетом сто двадцать ересей, о которых и сообщил в Москву Винокурову и М. с приверженцами, что дескать окружное послание вредно и его подписать архиепископу Антонию было недостойно. Винокуров с М. при главном
Вот сокровенная, но главная причина разделения нашей общины старообрядцев, отколь и позднейшие исходят все распри”.
После такого объяснения причин разрыва московского общества рогожских старообрядцев, объяснения, в котором нет ничего возбуждающего сомнение и не верить которому нет никакого основания, — может ли быть какая-нибудь надежда к соединению этого общества в прежнем согласии, как было не до оклеветания окружного послания Степаном Жировым и попом Добрянским, а как шло до распри из-за толстых сундуков, запертых для Винокурова и М. Антонием Шутовым? Отвечать на это в данную минуту уже весьма не трудно. В Москве опять и после нынешней истории может быть “блезир” и “иудино лобзание”, но и мира не будет. Положим, что как в среде московских раздорников, так и в среде тамошних окружников нет никакого желания стремиться к расторжению общества, что и весьма понятно, потому что, разделившись надвое, рогожская община значительно бы ослабела и потеряла бы много своего значения. Кроме того, у них есть общее неудоборазделимое общественное имущество, составляющее в известном смысле заветную святыню, которой, если бы дело пришло до раздела, ни одна партия другой уступить не пожелает. Наконец, есть невещественные связи: привычка любоваться и кичиться величием, многоличностию и богатством своей общины, и хотя многим нынче вместе тесно, но им же самим порознь станет скучно, и оба Антония тоже, конечно, заканючат о мире, да и “дедушка Кирилл” на своем красноречии заиграет: “треба прощатися”; но тем не менее все это ничему не поможет, и московское рогожское общество неминуемо должно распасться. Окончательный разрыв случится даже против желания общинников. Некоторые влиятельные люди из окружников надеются выйти из нынешнего затруднительного положения посредством избрания, вместо прежних двух попечителей, четырех, с тем, чтобы два попечителя были избраны со стороны окружников, а два со стороны раздорников. Это, по нашему мнению, новая неловкость. Этим, во-первых, окружники признают за раздорниками такое же право, каким желают пользоваться сами, и тем самым обвинят себя в том, что составили 8 мая приговор, не пригласив к нему раздорников, а, во-вторых, разве увеличение числа попечителей есть порука за тишину и мир? Если один и один не годятся, то почему же будут годиться два и два? Это будет только больше крику и больше интриг. Не будем входить в то, дозволено ли будет старообрядцам иметь четырех попечителей вместо двух, — может быть, они в этом и не встретят отказа. Для правительства это, кажется, дело безразличное; но если допустим, что это будет дозволено и что, вместо двух попечителей, сядет две пары попечителей, то в правлении снова явится опять то же самое равенство, какое было бы и при одной паре, а при равенстве голосов в управлении поставленные друг против друга два раздорника и два окружника много ли могут пообещать мира и согласия? При двух парах попечителей в обществе едва ли не настанет эпоха сугубых несогласий.
В настоящее время гостит в Москве прибывший из Хвалынска казанский старообрядческий епископ Пафнутий, человек, как известно, пользующийся большим уважением у старообрядцев. По случаю его приезда многие питают надежды: не вмешается ли казанский Пафнутий в московскую распрю и своим посредством не сведет ли враждующие партии к какому-нибудь примирению? Но рассчитывать на это, нам кажется, нет никакого основания. Во-первых, тот самый ум и солидность, которые признаются и уважаются в казанском Пафнутий, вероятно, не допустят его до вмешательства в это дело, в котором не видно ничего, кроме кипения страстей, поставивших себе задачею искать мира не путем уступок, на которых зиждется мир, а путем мести, стремящейся унизить и уничтожить своих противников. Во-вторых, известно, что Пафнутий близко знаком с ненадежным характером архиепископа Антония Шутова и давно избегает московского владыки, а с Антонием Гуслицким даже не входит ни в какие сношения. Эти же, в свою очередь, чувствуя и сознавая преимущества Пафнутия и завидуя его доброй славе, готовы, конечно, относиться к нему не лучше, как некогда Винокуров и М. относились к Антонию Шутову. Если бы Пафнутию удалось примирение враждующей старообрядческой Москвы, то это только увеличивало бы значение Пафнутия, а такая вещь разве может быть приятна московским Антониям, когда один из них знает, что ему по милости этого Пафнутия и во сне не видать архиепископского престола, а другому ведомо, что в Москве очень многие давно только и ждут, как бы Антоний Шутов поосвободил занятое им место, и тогда тотчас же будут просить на архиепископство епископа Пафнутия. Нет, Пафнутию нельзя мирить московские распри, и возлагать на него в этом смысле какие бы то ни было надежды бесполезно. Охраняя свою собственную репутацию и другие дорогие для него интересы, Пафнутий, давно удаляющийся от московских распрей, вероятно, и нынче останется от них совершенно в стороне, предоставляя всю эту сорную кашу расхлебывать тем, кто ее заварил. Это единственный способ оставаться чистым. Да и есть ли в самом деле из-за чего хлопотать умному человеку, когда примирение, из-за которого пришлось бы поднять почти невероятные труды: и обличать, и просить, и умолять, и стращать, и усовещивать, и приказывать будет снова не более — как недостойная комедия, отводом глаз минутным “блезиром” и “иудиным лобзанием”, за коим не укоснит во след и иудина измена… Чего ради трата сия будет миру словес, и чего ради будет метаем под ноги бисер уветов?.. Над московскою общиною совершается судьба, ея же ни преложить, ни пременить невозможно.
Post-scriptum. Предсказания наши насчет приговора, составленного окружниками в доме Банкетова, сбылись. Нам пишут из Москвы, что уполномоченные этой части общества
ОФИЦИАЛЬНОЕ БУФФОНСТВО
В мартовской книжке “Киевской старины” помещено следующее известие:
“Шевченко, перед своим арестом в 1846 году, состоял в качестве рисовальщика при киевской временной комиссии для разбора древних актов, получая в год 150 руб. жалованья. После его ареста состоялось такое постановление комиссии:
“1847 г., марта 1-го дня. Временная комиссия для разбора древних актов, имея в виду, что сотрудник комиссии Шевченко без всякого согласия комиссии отлучился из Киева и по комиссии не занимается, — определили: исключить его из числа сотрудников комиссии с прекращением производившегося ему жалованья по 12 руб. 50 коп. в месяц”.
Определение это подписали: “председатель К. Писарев, члены: В. Чеховский, М. Ставровский и А. Селин. Скрепил делопроизводитель Н. Иванищев”.
Более к этому известию “Киевская старина” ничего не прибавляет, а между тем небезынтересно бы, кажется, узнать: кому именно пришло в голову сочинить такое определение, приравнявшее политический арест Шевченко неявке на службу по неизвестной причине, и чем это вызвалось?
Мне кажется, как будто я могу в этом кое-что пояснить.
История, по которой были арестованы в Киеве несколько лиц, и в числе их покойный Тарас Григорьевич Шевченко, была у всех на устах в 1849 году, когда я мальчиком приехал из Орла в Киев и поселился у дяди моего, профессора Алферьева. В доме дяди, поныне здравствующего, я встречался почти со всеми молодыми профессорами тогдашнего университетского кружка и, несмотря на мою едва начинавшуюся юность, пользовался от некоторых из них благорасположением и даже доверием. В числе их были даровитый молодой ученый Пилянкевич, Якубовский и Иван Мартынович Вигура, которого в Киеве называли “Хвигура”. Теперь ни одного из них уже нет на свете, но тогда они были еще молоды и не разделяли довольно общего безусловного поклонения бибиковскому “циническому деспотизму”. Ни один из них не был сепаратистом, ни агитатором, но молодому чувству их претило то, что в характере Дмитрия Гавриловича было циничного и глумливого, а он это любил, и в киевском обществе это очень многим нравилось. Бибиковские насмешки и издевательства над людьми, обуздание которых не представляло никакого затруднения для твердой власти, передавались из уст в уста, и редко кто чувствовал, что это вовсе не нужно и не возвеличивает характера государственного человека, облеченного такими обширными полномочиями, какими пользовался Бибиков. Напротив, находились люди, которые из всех сил старались подражать Бибикову и вторить сколько достанет остроумия. Это разводило много своего рода острословов или бонмотистов, между коими пользовались известностию по духовенству и по купечеству Виктор Ипатьевич Аскоченский, а в университетском кружке профессор Николай Дмитриевич Иванишев. Остроты Аскоченского, как вся его неуклюжая, семинарская природа, были грубы и “неистовы”, — все они отличались резкостию и дерзостию, за которую этот киевский Ювенал расплачивался несчастиями всей своей жизни, полной трагикомических скачков от наглости к пресмыкательству. Но профессор Иванищев держал себя приличнее, острил помягче и потоньше, и притом он умел буффонничать. А как к буффонству имел склонность и сам Бибиков, то иванишевские выходки смешили и тешили этого государственного человека. Выходки самого Бибикова в буффонском роде бывали таковы, что многие из них даже нельзя изложить в печати: таков, например, случай с графиней М — й, имевшей привычку вмешивать в разговор польские слова. Иванишевские остроты бывали также не очень высокой пробы. Бибиков, по доносу исправника П — ионко, был недоволен на одного польского графа, который казался исправнику подозрительным, потому что любил толковать о политике. Бибиков захотел взять графа “на глаза” в Киев, но для ареста его никаких вин против графа не оказывалось. Тогда его пригласили в Киев, дабы “доставить ему удовольствие читать все газеты, какие получались в доме генерал-губернатора”. Граф жил в Киеве не под арестом, а только “читал газеты”. Положение его было пресмешное, и это всех тешило.
Когда Шевченко был арестован по обвинению в политической неблагонадежности, то его, разумеется, следовало бы показать исключенным из службы по распоряжению начальства. Это было бы правильно, и Дм. Г. Бибиков, конечно, не имел никакого повода скрывать этого, а тем менее кого-то бояться. Но профессор Иванищев захотел сбуффонничать в бибиковском роде и, как рассказывали, устроил следующую потеху. Будучи делопроизводителем комиссии, состоявшей при генерал-губернаторе, Иванищев доложил Бибикову, что “Шевченко стал ужасно манкировать занятиями, и не только не является на службу, но, по слухам, дошел до такой дерзости, что будто даже уехал без спроса из города”.
Бибиков рассмеялся и спросил:
— Неужто он смел уехать, никому не сказавшись?!
— Да, ваше высокопревосходительство, не сказался, — отвечал серьезно Иванишев.
Тогда и Бибиков перешел к тону серьезному.
— Что же с ним за это следует сделать по закону? — спросил он Иванишева.
А тот, продолжая комедию, отвечал:
— По закону его за неявку к должности и за самовольную отлучку следует исключить из службы.
— Ну, так и поступить по закону, — отвечал серьезно Бибиков.
Иванишев в этом роде и составил оглашенное ныне “Киевскою стариною” определение, которое подписали все члены комиссии, и между ними Ставровский, бездарно излагавший студентам историю, и Александр Иванович Селин, рассказывавший с кафедры анекдоты и стяжавший себе славу либерала, кажется, более по его свойств'y с покойным А. И. Герценом.
Такова, как мне помнится по рассказам, история смехотворного определения комиссии об исключении Шевченко со службы. Недостойное серьезных людей определение это было сделано солидными учеными Киевского старого, “благонадежного” университета не для чего иного, как ради генерал-губернаторской потехи…
1 марта 1847 года.
ВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ НА КОРОТКИЙ СРОК
(Маленький фельетон)
От скуки и томительного однообразия жизни говорят будто “люди пухнут”; а опухая, теряют память и забывают то, что знали и что всем известно. На сих днях в этом роде обнаружилось небольшое, но странное приключение с могилою Шевченко.
Киевская “Заря” напечатала у себя известие о небрежном содержании “Тарасовой могилы” близ Канева. Могила поэта осыпалась, и большой деревянный крест на ней подгнил. Газета “Новости” 26 августа перепечатала из “Зари” это известие, а на следующий день (27 августа) спохватилась и поместила следующую поправку: