Статьи
Шрифт:
Батюшкову, по натуре его, было очень сродно созерцание благ жизни в греческом духе. В любви он совсем не романтик. Изящное сладострастие – вот пафос его поэзии. Правда, в любви его, кроме страсти и грации, много нежности, а иногда много грусти и страдания; но преобладающий элемент ее всегда – страстное вожделение, увенчиваемое всею негою, всем обаянием исполненного поэзии и грации наслаждения. Есть у него пьеса, которую можно назвать апофеозою чувственной страсти, доходящей в неукротимом стремлении вожделения до бешеного и, в то же время, в высшей степени поэтического и грациозного безумия. Этим страстным вдохновением обязан наш поэт самой древности, и содержание взято им из ее мифологической жизни: оно в ярких красках рисует веселое празднество и обаятельно-буйных, очаровательно-бесстыдных жриц Вакха:
Все на праздник Эригоны Жрицы Вакховы текли; Ветры с шумом разнесли Громкий вой их, плеск и стоны. В чаще дикой и глухой Нимфа юная отстала; Я за ней – она бежала Легче серны молодой. Эвры волосы взвевали, ПеревитыеТакие стихи в наше время превосходны; при первом же своем появлении они должны были поразить общее внимание, как предвестие скорого переворота в русской поэзии. Это еще не пушкинские стихи; но после них уже надо было ожидать не других каких-нибудь, а пушкинских… Так все готово было к явлению Пушкина, – и, конечно, Батюшков много и много способствовал тому, что Пушкин явился таким, каким явился действительно. Одной этой заслуги со стороны Батюшкова достаточно, чтоб имя его произносилось в истории русской литературы с любовию и уважением.
Судя по родственности натуры Батюшкова с древнею музою и по его превосходному поэтическому таланту, можно было бы подумать, что он обогатил нашу литературу множеством художественных произведений, написанных в древнем духе, и множеством мастерских переводов с греческого и латинского, – ничуть не бывало! Кроме двенадцати пьес из греческой антологии, Батюшков ничего не перевел из греческих поэтов; а с латинского перевел только три элегии из Тибулла – и то вольным переводом. Перевод Батюшкова местами слаб, вял, растянут и прозаичен, так что тяжело прочесть целую элегию вдруг; но местами этот же перевод так хорош, что заставляет сожалеть, зачем Батюшков не перевел всего Тибулла, этого латинского романтика. Каков бы ни был перевод этот в целом, но места, подобные следующим, выкупили бы его недостатки:
Нет друга моего, нет Делии со мной. Она и в самый час разлуки роковой Обряды тайные и чары совершала: В священном ужасе бессмертных вопрошала; И жребий счастливый нам отрок вынимал. Что пользы от того? Час гибельный настал — И снова Делия печальна и уныла, Слезами полный взор невольно обратила На дальний путь. Я сам, лишенный скорбью сил, «Утешься!» – Делии сквозь слезы говорил; «Утешься!» – и еще с невольным трепетаньем Печальную лобзал печальным лобызаньем. Казалось, некий бог меня остановлял, То ворон мне беду внезапно предвещал, То в день, отцу богов, Сатурну посвященный, Я слышал гром глухой за рощей отдаленной. О вы, которые умеете любить, Страшитеся любовь разлукой прогневить! Но, Делия, к чему Изиде приношенья, Сии в ночи глухой протяжны песнопенья, И волхвованье жриц, и меди звучный стон? К чему, о Делия, в безбрачном ложе сон И очищения священною водою? Все тщетно, милая, Тибулла нет с тобою! Богиня грозная! спаси его от бед, И снова Делия мастики принесет, Украсит дивный храм весенними цветами, И с распущенными по ветру волосами, Как дева чистая, во ткань облечена, Воссядет на помост: и звезды и луна, До восхождения румяныя Авроры, Услышат глас ее и жриц фарийских хоры. Единственный мой бог и сердца властелин, Я был твоим жрецом, Киприды милый сын! До гроба я носил твои оковы нежны, И ты, Амур, меня в жилища безмятежны, В Элизий приведешь таинственной стезей, Туда, где вечный май меж рощей и полей; Где расцветает нард и киннамона лозы И воздух напоен благоуханьем розы; Там слышно пенье птиц и шум биющих вод; Там девы юные, сплетяся в хоровод, Мелькают меж древес, как легки привиденья; И тот, кого постиг, в минуту упоенья, В объятиях любви неумолимый рок, Тот носит на челе из свежих мирт венок. Но ты, мне верная, друг милый и бесценный, И в мирной хижине, от взоров сокровенной, С наперсницей любви, с подругою твоей, На миг не покидай домашних алтарей. При шуме зимних вьюг, под сенью безопасной, Подруга в темну ночь зажжет светильник ясной И, тихо вретено кружа в руке своей, Расскажет повести и были старых дней. А ты, склоняя слух на сладки небылицы, Забудешься, мой друг; и томные зеницы Закроет тихий сон, и пряслица из рук Падет… и у дверей предстанет твой супруг, Как небом посланный внезапно добрый гений. БегиЭлегия, из которой сделали мы эти выписки, не означена никакою цифрою. Она вся переведена превосходно, и если в ней много незаконных усечений и есть хотя один такой стих, как
Богами свержены во области бездонны, —то не должно забывать, что все это принадлежит более к недостаткам языка, чем к недостаткам поэзии; а во время Батюшкова никто и не думал видеть в этом какие бы то ни было недостатки. Если перевод III-й элегии Тибулла и уступит в достоинстве переводу первой, тем не менее он читается с наслаждением; но XI элегия переведена Батюшковым более неудачно, чем удачно: немногие хорошие стихи затоплены в ней потоком вялой и растянутой прозы в стихах. Она довольно велика, но в ней можно указать на одно только место:
Дни мира, вы любви игривой драгоценны! Под знаменем ее воюем с красотой. Ты плачешь, Ливия? но победитель твой — Смотри! у ног твоих, колена преклоняет. Любовь коварная украдкой подступает И вот уж среди вас размолвивших сидит! Пусть молния богов бесщадно поразит Того, кто красоту обидел на сражены, Но счастлив, если мог в минутном исступленьи Венок на волосах каштановых измять И пояс невзначай у девы развязать! Счастлив, трикрат счастлив, когда твои угрозы Исторгли из очей любви бесценны слезы!Кроме двенадцати пьес из греческой антологии и трех элегий из Тибулла, памятником сочувствия и уважения Батюшкова к древней поэзии остается только переведенная нм из Мильвуа поэма «Гезиод и Омир – соперники». Не имея под руками французского подлинника, мы не можем сравнить с ним русского перевода; но немного нужно проницательности, чтоб понять, что под пером Батюшкова эта поэма явилась более греческою, чем в оригинале. Вообще эта поэма не без достоинств, хотя в то же время и не отличается слишком большими достоинствами, как бы этого можно было ожидать от ее сюжета.
Что мешало Батюшкову обогатить русскую литературу превосходными произведениями в духе древней поэзии и превосходными переводами, мы скажем об этом ниже.
Страстная, артистическая натура Батюшкова стремилась родственно не к одной Элладе: ей, как южному растению, еще привольнее было под благодатным небом роскошной Авзонин. Отечество Петрарки и Тасса было отечеством музы русского поэта. Петрарка, Ариост и Тассо, особливо последний, были любимейшими поэтами Батюшкова. Смерти Тассо посвятил он прекрасную элегию, которую можно принять за апофеозу жизни и смерти певца «Иерусалима»; стихотворение «К Тассу» – род послания, довольно большого, хотя и довольно слабого, также свидетельствует о любви и благоговении нашего поэта к певцу Годфреда; сверх того, Батюшков перевел, впрочем довольно неудачно, небольшой отрывок из «Освобожденного Иерусалима». Из Петрарки он перевел только одно стихотворение – «На смерть Лауры», да написал подражание его IX-й канцоне – «Вечер». Всем трем поэтам Италии он посвятил по одной прозаической статье, где излил своп восторг к ним как критик. Особенно замечательно, что он как будто гордится, словно заслугою, открытием, которое удалось ему сделать при многократном чтении Тассо: он нашел многие места и целые стихи Петрарки в «Освобожденном Иерусалиме», что, по его мнению, доказывает любовь и уважение Тассо к Петрарке.
И при всем том Батюшков так же слишком мало оправдал на деле свою любовь к итальянской поэзии, как и к древней. Почему это – увидим ниже.
Страстность составляет душу поэзии Батюшкова, а страстное упоение любви – ее пафос. Он и переводил Парни и подражал ему; но в том и другом случае оставался самим собою. Следующее подражание Парни – «Ложный страх» дает полное и верное понятие о пафосе его поэзии:
Помнишь ли, мой друг бесценный, Как с Амурами, тишком, Мраком ночи окруженный, Я к тебе прокрался в дом? Помнишь ли, о друг мой нежной! Как дрожащая рука От победы неизбежной Защищалась – но слегка? Слышен шум – ты испугалась; Свет блеснул – и вмиг погас; Ты к груди моей прижалась, Чуть дыша… блаженный час! Ты пугалась; я смеялся. «Нам ли ведать, Хлоя, страх? Гименей за всё ручался, И Амуры на часах. Все в безмолвии глубоком, Все почило сладким сном! Дремлет Аргус томным оком Под Морфеевым крылом!» Рано утренние розы Запылали в небесах… Но любви бесценны слезы, Но улыбка на устах. Томно персей волнованье Под прозрачным полотном, Молча новое свиданье Обещали вечерком. Если б Зевсова десница Мне вручила ночь и день, Поздно б юная денница Прогоняла черну тень! Поздно б солнце выходило На восточное крыльцо; Чуть блеснуло б и сокрыло За лес рдяное лицо; Долго б тени пролежали Влажной ночи на полях; Долго б смертные вкушали Сладострастие в мечтах. Дружбе дам я час единый, Вакху час и сну другой; Остальною ж половиной Поделюсь, мой друг, с тобой!