Стендаль и его время
Шрифт:
Прислуга устраивалась в доме; пожар был далеко от нас и заполнял всю атмосферу до значительной высоты дымом; мы устроились и, наконец, собирались отдохнуть, когда г. Дарю, вернувшись, объявил нам, что нужно уходить. Я мужественно отнесся к этой новости, но почувствовал себя без рук и без ног.
Моя коляска была полна доверху. Я поместил к себе еще этого надоедливого беднягу Б., которого подобрал из жалости, чтобы оказать другому доброе дело — Билиотти. Это самое глупое и скучное балованное дитя, которое когда-либо знал.
Я утащил из дому, прежде чем уйти оттуда, том Вольтера под заглавием «Фацетни».
Моя
Невозможность остановила нас наконец. Мы сделали пол-оборота. Тогда как я думал о грандиозном зрелище, которое созерцал, я на мгновение забыл, что повернул мою коляску раньше других. Я устал, но шел пешком, потому что моя коляска была наполнена добром, награбленным прислугой, и в ней уже расположился Б. Мне показалось, что коляска моя потерялась в огне; она не подверглась бы никакой опасности, но мой слуга, как и остальные, был пьян и мог заснуть посреди горящей улицы.
Возвращаясь, мы встретили на бульваре генерала Кирженера, которым я был очень доволен в этот день. Он вернул нас к мужеству, то есть к здравому смыслу, и показал, что имелось три или четыре пути для выхода.
Мы проследовали одним из путей около одиннадцати часов, пересекая вереницу повозок и ссорясь с возницами короля Неаполитанского. Потом я заметил, что мы двигались по Тверской. Мы вышли из города, освещенного самым великолепным пожаром, который образовал громадную пирамиду; как молитвы правоверных, ее основание было на земле, а вершина на небе. Луна показалась над этой атмосферой пламени и дыма. Это было грандиозное зрелище, но надо было бы быть одному или в обществе людей неглупых, чтобы насладиться им. Русскую кампанию испортило для меня то, что ее пришлось совершить с людьми, которые уменьшили бы Колизей и Неаполитанский залив.
Мы двигались великолепной дорогой к дворцу, называемому Петровским, где Е. В. остановился. Трах! Посреди дороги я вижу из своей коляски, где из милости нашлось местечко для меня, что коляска г. Дарю наклоняется и, наконец, падает в канаву. Дорога была шириной футов в восемьдесят. Проклятие, раздражение. Очень трудно было поднять коляску.
Наконец мы подошли к биваку; он был напротив города. Мы очень хорошо видели громадную пирамиду из московских пианино и диванов, которые доставили бы нам столько радости без этой мании поджогов. Этот Ростопчин — негодяй или римлянин; увидим, как посмотрят на этот поступок. Сегодня в одном из дворцов Ростопчина нашли записку; он говорит, что во дворце мебели на миллион, кажется, и т. д., но он поджигает его, чтобы им не могли воспользоваться разбойники. На самом деле его прекрасный московский дворец не подожжен.
Добравшись до
Сохрани эту болтовню — надо, чтобы я по крайней мере воспользовался этими лишениями и вспомнил бы их. Мне очень надоели мои товарищи по походу. Прощай. Пиши мне и веселись: жизнь коротка».
Эти письма дают далеко не полные сведения о том, чем занимался Бейль в Москве. В свободные часы он перебирал заметки по «Истории живописи в Италии», писал письма Феликсу Фору, сестре, отцу. Матье Дюма, его непосредственный начальник, изъявил согласие принимать от Бейля пухлые пакеты из синей бумаги, запечатанные зеленой печатью, и вкладывать их в зеленый курьерский ранец с буквой N и короной, отвозимый ежедневно перед восходом солнца французским курьером в Париж.
Скитаясь по горящей Москве после ночной диктовки при свете сального огарка пяти или шести военным писарям, Бейль выбрасывал из головы трудные, мучительные вопросы о пятистах квинталах ячменя, овса и сена для конницы. Он встречался с артистами походного наполеоновского театра, осматривал улицы, храмы и дворцы. Его очень занимал вопрос о том, каковы взаимоотношения сословий и классов в России.
Тоскливое чувство одиночества пробудило в нем старый вопрос — как в этой стране могла найти себе приют бежавшая от него хрупкая и изящная молодая женщина, артистка Мелани Гильбер? Где она? Где эта женщина, говорящая грудным тремолирующим голосом? Где она с ее маленьким ребенком?
И вот в голове этого скептика, человека, все более и более далекого от корыстного отношения к действительности, превращающегося в спокойного и ясного созерцателя, возникает мысль во что бы то ни стало отыскать подругу марсельских дней, обыкновенного, несколько нелепого человеческого счастья, когда из привязанности к такому простому, смешному и хрупкому существу он согласился на унизительную роль приказчика бакалейной лавки.
И вдруг неожиданная встреча с чудаковатым арфистом Феселем, который выходит из двора, осыпанный пеплом, в сером камзоле, в большой шляпе, с арфой через плечо. Давным-давно, в дни парижской богемы, маленький Фесель бегал между фойе и артистическими уборными. Он теперь казался дороже самых дорогих друзей, ибо он помнил первые счастливые парижские встречи с Мелани Гильбер, которую в дневниках Бейль называл Луазон. Но спросить Феселя сразу о том, где она, невозможно. Постепенно перебирал он тысячи мелочных и ненужных имен и, наконец, совсем перед расставанием:
— Ах да!..
И после этого восклицания — самый серьезный вопрос и ожидание самого страшного ответа. Но она жива, Фесель ее видел, она живет в доме Волконских у Зубовского бульвара.
Все эти какие-то страшные имена, при произнесении которых надо сдавливать двумя пальцами горло, чтобы выпустить хотя бы одно сочетание звуков, похожее на русское.
И вот попытка между горящими зданиями Москвы пробраться к этому проклятому Зубову, чтобы найти пепел и обожженные балки особняка Волконских и узнать, что все обитатели выбрались благополучно из Москвы.