Степан Кольчугин. Книга вторая
Шрифт:
Абрам Ксенофонтович согласился дать Кольчугину отпуск на пять дней. Степана удивила охота, с которой мастер сказал:
— Ладно, езжай, только сверх сроку не задерживайся, а то уволю.
Ему даже не пришлось рассказывать истории про смерть дяди, оставившего наследникам в деревне дом.
В день отъезда Степан с утра пошел на завод. Он прошел в мартеновский цех и с интересом оглядывался. Высокий прокопченный стеклянный купол терялся в дымном полумраке. В неясном свете металлические переплеты стен походили на нити паутины, и, как осторожные настойчивые пауки, скользили в этой металлической паутине электрические краны. Кучи железного лома, разбитых бракованных болванок загораживали проходы; серые люди бродили между беспорядочно наваленных изложниц, пробирались по пружинящим доскам меж трубами газопровода. Могло показаться, что цех не работает, что это склад старой рухляди, а не сердце завода. Лишь у самых печей чувствовалось
Степан всматривался в лица рабочих. Вот маленький силач Силантьев, все он делает легко, без усилия. Он заметил Степана, махнул рукой, улыбаясь, показал на канаву. Там кран кончал расстановку изложниц. У огромного разливочного ковша стоял высокий, сухощавый человек. Степан всмотрелся в него и не смог в полутьме разглядеть. Вдруг белая толстая и гибкая струя стали в искрах упала в ковш. Все невольно попятились, точно свет давил своей силой, оттеснил людей. Высокого, сухощавого человека внизу, в канаве, ярко осветило. Павлов! Степан подумал: «Прощай, Гриша, может быть, и не увидимся». Ему не хотелось уходить из мартеновского цеха. Здесь, глядя на своего товарища, стоявшего под движущейся стеной искр, он испытывал то радостное чувство силы, которое с детских лет иногда приходило к нему. Ему казалось, что он, Павлов, Силантьев, Мьята, городские знакомые его из пекарен и сапожных фабрик, курчавый забойщик, запальщик Звонков, коногоны, плотники — все связаны в могучее братство. Все, что он читал в политических книжках, тайно попадавшей в его руки зачитанной газете «Правда», все, что слышал он от Касьяна, Звонкова, от Бахмутского, — все это вдруг воплотилось в дерзкой мысли:
«А ведь хозяева-то мы!»
И в душный августовский день 1913 года эта мысль пришла к нему, как свет, заливший громаду закопченного мартена.
На вокзал он поехал линейкой, уже под вечер, всю дорогу хмурясь, взволнованный прощанием с матерью. Был тихий субботний вечер. Навстречу линейке то и дело попадались молодые супружеские пары. Муж, в черном пиджаке, в картузе с лакированным козырьком, неумело и бережно нес на руках запеленатого младенца, за ним спешила жена, в ботинках на пуговицах, в крахмаленном платье, с узелком гостинцев в руке. Должно быть, молодые шли на воскресный день к родным в город с шахтных поселков Ветки и 10-бис. Вечером они будут пить чай во дворе, под деревцем, придут знакомые, потом молодым постелют на прохладном глиняном полу; утром, они отправятся на базар, а младенец останется с бабкой. Днем снова придут знакомые, все с женами и детьми, выпьют крепко, так что молодой отец пойдет домой пошатываясь, жена будет отнимать у него ребенка и притворно сварливо кричать:
— Убьешь его, кабан какой, вот ей-богу!
И молодой муж, усмехаясь, скажет:
— Не бойсь, — и не отдаст младенца; пойдет медленно, снисходительно поглядывая по сторонам и высоко, напоказ, поднимая ребенка.
Тяжело делалось от этих мыслей, жалко становилось себя и Веру, так жалко, что Степан только кряхтел.
В поезде с ним едва не произошла беда. Он ехал в вагоне третьего класса, тяжелая корзина с литературой стояла на полке. Соседка, разговорчивая некрасивая женщина, не снимавшая черной шляпки, оказалась очень доброй. Она угощала Степана вкусной и жирной едой. Вначале он стеснялся и отказывался, но, соблазненный запахом и видом жареной утки, домашней жареной колбасы с чесноком, холодных белых вареников с луком и кашей, принял угощение и аккуратно, стараясь не разевать широко рта, жевал.
Ночью он проснулся от шума голосов. Его сонный взгляд тотчас же встретился с внимательным взором жандарма. Очевидно, жандарм некоторое время смотрел в его спящее лицо. Степан, проснувшись окончательно, продолжал смотреть в глаза жандарма, чувствуя, как ноги его сводит судорога от желания ударить каблуком в полное лицо. Он ничего не мог понять. Поезд стоял. В открытое окно, за спиной жандарма, видны были яркие фонари, слышался чей-то голос:
— Носильщик, носильщик, двадцать первый, двадцать первый! Господи, поезд уйдет, а его все нет!
В проходе стоял кондуктор и светил фонарем на добрую соседку в черной шляпке. Соседка плачущим голосом говорила:
— Боже мой, ну как же так! Золотые часики вместе с сумочкой стоят минимум сто рублей.
Степан не сразу понял, что произошло и что грозило ему.
— Вы где садились, молодой человек? — спросил жандарм.
— В Юзове.
— Вон та большая корзина ваша?
— Моя, — отвечал Степан, и снова, как позавчера у зубного врача, спина его покрылась испариной.
— Придется вам сделать остановку в Екатеринославе до следующего поезда, — сказал жандарм.
Наступило мгновение тишины. Невыразимое напряжение этого мгновения
— Нет, нет, — вдруг сказала добрая женщина в черной шляпке, — никаких подозрений против этого молодого человека я не имею.
— Вы уверены, мадам? — спросил жандарм.
— Боже мой, ведь я его знаю, — сказала женщина.
— Извольте, — сказал жандарм, — сообщите вашу фамилию, имя и отчество для составления протокола, на каком перегоне вы заметили пропажу ридикюля?
Он произнес это слово «ридикюль» так значительно и четко, что кондуктор почтительно откашлялся и отступил на шаг. Поезд уже давно тронулся, а Степан все еще не мог прийти в себя. Он лежал на боку и из-под полузакрытых век наблюдал за соседкой. Его огорчало, что он был обязан этой женщине своим спасением. Она вздыхала, садилась, вставала, заглядывала под лавку, шарила рукой. Вдруг она громко, испуганно вскрикнула, выдернула руку, точно ее укусила крыса. Женщина глянула на Степана, не смотрит ли он, и быстро, оглядываясь, раскрыла найденную сумку, проверила ее содержимое и спрятала в чемодан. Она тихо посмеивалась, высовывала язык, всплескивала руками, потом раскрыла корзинку с едой и принялась есть, напевая какую-то песенку с ртом, полным еды.
«Раззява, черт, раззява», — думал Степан. Днем она снова угощала его, хвастливо говорила, что по глазам лучше всякого жандарма может отличить честного от вора.
— Я вот совершенно уверена, что вы не могли ничего взять у меня. Так я жандарму и заявила: пусть лучше пропадет, а его не трогайте.
Поезд опоздал и подходил к Киеву лишь под вечер. Степан, сидя у окна, рассматривал высокие сосны, росшие вдоль полотна железной дороги. Он никогда не видел таких больших деревьев; их могучие корни выходили из белого сыпучего. песка, их стволы казались красными в вечернем свете. Степану казалось, что он заехал в какой-то неведомый и прекрасный край. Сердце его тревожилось не тем, что он выполнял ответственное и опасное поручение: он волновался, что заехал впервые в жизни так далеко от родного Донецкого бассейна. Все казалось ему интересным, диким, необычным. Соседка рассказывала о станциях: Васильков, Мотовиловка, Боярка. На дачных платформах гуляли барышни, студенты в белых кителях; когда поезд проходил мимо платформы без остановки, поднимая пыль, барышни закрывались платочками или маленькими зонтиками, обшитыми кружевами. Из-за деревьев видны были зеленые заборы, цветочные клумбы с высокими красными цветами; на террасах, обросших ползучей зеленью, сидели мужчины и женщины в белом; ослепительно сверкали на столах серебряные самовары; в одном месте меж деревьев висела сетка вроде рыбачьей, и в ней покачивался бородатый человек с газетой в руке. Вдоль насыпи гуляли дети в красивых костюмчиках. Дети махали руками, а подле них всегда находилась взрослая женщина — нянюшка, наверно, или мамаша. Соседка вдруг крикнула:
— Вон он!
Огромный город выплывал с левой стороны. Дома громоздились серые, красные; крыши, улицы, купола церквей, пятна зелени и снова дома, дома. Соседка объясняла:
— Вот кадетский корпус... Лукьяновка... Глыбочица... вот это река Лыбедь, а там, купола горят, — это Владимирский собор. А Лавры отсюда не видно, это когда через Днепр едут, всю Лавру видно. А вот направо самый высокий в Киеве дом Гинзбурга — одиннадцать этажей, а там, на горе, дом Грушевского.
XX
Пути все расширялись, множились, чуть ли не шире заводских, разлились тускло поблескивающим металлом. Странно, что над таким огромным городом небо было совсем чистое, без облаков и дыма.
Выйдя из вагона, Степан остановился, оглядываясь. Вдоль перрона спешила толпа. Мужчины были в котелках, мягких шляпах, а некоторые в белых фуражках из мочалы; все женщины в шляпках, с кружевами на груди, с брошками. Ни одного пьяного, ни одного возвращавшегося с работы или шедшего на работу. Степан подумал, что это все владельцы многоэтажных домов, громоздившихся вдоль бесчисленных улиц. Они спешили к поезду. Он увидел, что люди, призванные затруднять народу жизнь, здесь добродушно и охотно служили «домовладельцам»: швейцар, в ливрее, в высокой, шитой золотом фуражке, приветливо держал распахнутой дверь; жандармский унтер-офицер любезно помогал женщине, уронившей на землю сверток; городовой в белом мундире объяснял старику, державшему за руку плотного мальчика в носочках: «К дачному поезду сюда извольте пройти!» Вслед толпе домовладельцев спешили всякие подсобные люди: красные шапки волокли свертки и пакеты, носильщики в белых фартуках несли с извозчиком чемоданчики и корзинки, мальчишки с газетами, продавцы сельтерской воды, торговцы фруктами, всякие люди, предлагавшие «поднести», «помочь». Удивительно, что даже этот подсобный народ, с подстриженными бородами, в ботинках, в аккуратно залатанных штанах, выглядел по сравнению с шахтерами настоящим богачом. И когда Степана остановил человечек в пиджачке, с галстучком и торопливо сказал: