Как в незаконченной поэме,живут младенец и старик,звучат в одно и то же времяпредсмертный вздох и первый крик.Века проходят величавонад полем справедливых битв,а тот, кто бредил вечной славой,в чужой земле безвестно спит.Все мы заметили воочьюи все приучены давно,что вслед за уходящей ночьюрассвет торопится в окно.Роняя свой убор зеленый,могучий дуб, меняя вид,потерянно и оголеннона зябком зареве стоит.<1968>
С АЛТАЙСКОГО
Бронтой Бедюров
383. ПЕРВЫЕ РУССКИЕ СЛОВА
Отец мой был парторгом колхоза.По утрам, неумело постучав в деревянную дверь,к нему приходили мужчины в мохнатых белых шубах.Они сильно пахли овчиной, сеном, снежной хвоейи зимним холодом открытого неба.Они подсаживались к отцу и говорили:«На стоянке Ак-Кем не осталось кормов».Или:«Табун застоялся в верховьях Карасу.Пока не
закрыло перевал, надо коней перегнать ниже,туда, где нет ветра и где еще стоит поздняя трава».Они говорили:«Бабушка Туйкандай совсем одна.Ей надо выхлопотать пенсиюи оказать зимнюю помощь.Отрядите парней, чтобы они привезли ей дрова.Пошлите Бердена — пусть он застеклит ей окна».Целый день приходили и уходили люди.Но особенно много их бывало по утрам.Они приходили к нам домой, потому что отецсидел за столом со своими новенькими костылями:неподкованный конь упал на молодом льдуи сломал отцу правую ногу.Входившие люди казались нам, малышам,сказочно огромными.Это были табунщики, пастухи, охотники.Они только раз в месяц спускались в село,делая две остановки: у конторы и магазина.В магазине они брали муку, соль, комковый сахар, табак.И еще немного конфет для каких-то красавиц.Они набивали свои переметные сумы этим товаром,неспешно отвязывали конейи скакали обратно.Они ночевали прямо на земле:под голову — седло, под бок — потник,а одеялом служила жаркая мохнатая шуба.На медленном небе над ними тихо кружились звезды,освещая их усталые лица.И только кони время от времени встряхивали головами.Но сейчас я хочу рассказать о старике Бушалдае.Утром холод из двери добирался до меняи шарил у мальчишки за пазухой.Медлительно затворялась дверь,и в дом входил Бушалдай.Он долго кряхтел у порога,старательно отряхивал ногии только потом окончательно входил к нам.Он в тщательно сшитых из ножек косулимягких сапогах на крепких тесемках.Его шуба украшена красной оторочкой,потребовавшей бездны искусства.Шуба его охвачена синим матерчатым поясом,который заменяет у нас кошельки и карманы.На правом боку у Бушалдая обязательный ножс красивой костяной ручкой.Лисий хвост целиком пошел на воротник его шубы.Оттуда, из пушистого воротника,вылезает очень морщинистая старая шея.Его редкая бородка состоит из шести узких струекиндевелого дыма.А из-под рысьей шапки на меня и мою сестренкуглядели добрые внимательные глаза.«Драстый!» —произносил он, не переставая обеими ладонямиоттирать замерзшее лицои отделяя сосульки со своей неказистой бородки.Ах, это русское слово!В нем было что-то несказанное,напоминающее реку, известную только одному Бушалдаю:она стремительно неслась вниз, бушуя в распадках,разъединяясь и сливаясь вновь.Мы с сестренкой, ликуя, прыгали возле большойшубы деда и теребили ее заманчивые полы.Отец широко улыбался:«Якши, Бушалдай!»Потом они пили кирпичный чай,красный, как хорошо обожженный кирпич.Старик старательно дул на поверхность чаяи отхлебывал из чашки мелкими глотками.Они говорили с отцом о табунах, об овсе,о войне в Корее и атомной бомбе.Они говорили о том, что на верхних стойбищахне хватает соли.Наговорившись и столковавшись,они пожимали друг другу руки,и старик несколько раз повторялеще одно русское слово — «карашо».Потом садился на мохнатого крепкого конька и уезжал.Отец мой умер.Ему было бы сейчас шестьдесят.А Бушалдай жив,ему почти девяносто.И я, приезжая домой на каникулы,обязательно посещаю его.Я вхожу в его дом и с удовольствием говорю: «Здравствуй!»Уважаю табунщиков!Старик, правда, теперь на пенсии,возраст его преклонен.Но такой человек, как он, не может сидеть сложа руки.«Здравствуй!» — говорю я почтительно.А потом мы пьем чай, красный, как кирпич,и говорим о весне, об овсе, о войне во Вьетнаме.О выходе в космос обязательно и подробно.И еще о том, что на верхних стойбищахне хватает транзисторов.У меня теперь огромный запас слов.Но я не забываю два своих первых русских слова:«здравствуй» и «хорошо».Ведь в этих словах так многосамого главного — тепла и доброты.На чем я и заканчиваю.<1968>
384. ВЫПАЛ БЕЛЫЙ СНЕГ
Поздно вечером я возвращался с работы,и мне было так хорошо, так легко, моя любимая!Это выпал первый белый снег.Когда я шел на работу, деревья голыми были,а теперь они стоят, как модницы, в серебряных серьгах.И провода, осев под тяжестью снега,превратились в чудесные длинные ожерелья.С крыш падали звучащие капли,напомнившие мне шустрых воробьев.Маленький город стал белым и просторным.Небо подарило мне белую косулю — зимнюю ночь любви и спокойствия.Когда я поздно вечером возвращался с работы,навстречу мне шел мужчина, широко распахнувтяжелое пальто,веселехонький, как мой брат,когда жена родила ему сынишку.Когда я поздно вечером возвращался с работы,я увидел влюбленных.Он пригнул лапчатую снежную ветвьи бережно стряхнул чистый снег на непокрытые волосысвоей возлюбленной.Она засмеялась,и от этого смеха снег тотчас растаял.Вот что происходило,когда я поздно вечером возвращался с работы.<1968>
С БУРЯТСКОГО
Дондок Улзытуев
385. ШЕСТНАДЦАТИЛЕТНЯЯ ДЕВОЧКА
Ресниц опустивши стрелочки,ступает по половицамшестнадцатилетняя девочкавеличественно, как царица.Ведь в прошлое воскресеньепарнишка в клубике местномвстал перед ней с почтениеми уступил ей место.Туфли
обувши лучшие,ходит — не улыбается…Вот ведь какие случаив жизни подчас случаются!<1959>
С ЕВРЕЙСКОГО
Матвей Грубиан
386. МОЯ ТИПОГРАФИЯ
Не ради шутки в общем разговоре,не для того, чтоб удивить семью,хотел бы я на побережье моряпоставить типографию свою.И, стоя в ней естественно и просто,имея лишь духовный интерес,я для набора брал бы только звезды —светящиеся литеры небес.Пусть эта книга пахнет не бумагой,не клейстером невзрачной мастерской,а только влагой, только синей влагой,одною только влагою морской.И вовсе нету никакой оплошки,нет ничего от праздных небылицв том, что струится лунная дорожкапосередине всех моих страниц.Обрадованный этакой манерой,не убоясь недюжинных работ,из валунов — подобно Гулливеру —я сделал бы для книги переплет.Всё соверша, измазавшись, как дети,я сел бы там, доволен и устал…И шумный ветер нашего столетьямою бы книгу запросто листал.<1962>
387. В ПАРИЖЕ
Тебе сегодня исполнилось тридцать лет,юность всё дальше, а старость всё ближе, —бедный больной еврейский поэтперед витриною шляп в Париже.На обтерханных брюках и пиджакестолько нищенских дыр —и рядом и врозь, —что усталое тело и вдалекепроглядывается насквозь.За все эти дыры —зачем скрывать? —никто бы не дал тебе ни копейки,но зато тебя можно бережно взятьи играть на тебе, как пастух на жалейке.Но, может быть, настанет время(оно грядет шагами большими),когда все эти шляпы с лентами всемибудут твоими.Одну ты станешь носить, вставая,в другой ты станешь болтать с друзьями,а самая лучшая и дорогаябудет тебя венчать вечерами.Если собака соседская злая,та, что хромает на левую лапу,опять на тебя по-дурацки залает,скажи ей, чуть подняв вечернюю шляпу:«Дорогая собака! За дерзость простите,позвольте мне вам посоветовать лично:такую же шляпу приобретитеи вы будете выглядеть так же прилично».…На улице дождь начинается длинно,и в струйках вечерних неверного светавсе шляпы летят из клетки витриныи садятся на ветви волос поэта.<1966>
388. «Я мог бы нести на плече ребенка…»
Я мог бы нести на плече ребенкаи сам веселее в три раза стал,когда б он смеялся легко и звонкои что-то прекрасное лепетал.Я столик несу на плече неслышно,стихи по-еврейски шепча на ходу,и ставлю его под апрельской вишнейв дачном пригородном саду.И песню пишу о всех вас, дети,не вытирая отцовских слез,о всех, которых военный ветербезжалостно вдаль от земли унес<1966>
389. В ПРИБАЛТИЙСКОМ ГОРОДЕ
Перед самой войною,одержим и устал,у ворот твоих стоя,я тебя целовал.Я запомнил ночныепоцелуи твои,фонари голубые —наважденье любви.Я с войны возвращаюсьв сорок пятом годуи — хоть очень стараюсь —тех ворот не найду.Рассказали мне, Лия,неохотно, с трудом,что тебя застрелилинемцы в сорок втором.Нахожу и теряю —нет, опять не узнал —где той ночью тебя яу ворот целовал.И кладу я впервыев этот памятный годвасильки полевыевозле каждых ворот.Вспоминаю в июле,—сердце, тише тоскуй! —предрассветную пулюи ночной поцелуй.<1966>
390. МОРЕ
Однажды я на берегу усталолисток стихотворенья уронил,и море — всё — еще синее сталоот синевы размывшихся чернил.Я обратился к морю с нетерпеньем,остановившись в шумной тишине:«Отдай назад мое стихотворенье,зачем оно великой глубине?!»И мне в ответ, как в старой сказке,вскоре заметно потемнела синева.«Я музыку пишу, — сказало море,—мальчишка глупый, на твои слова».<1966>
С БОЛГАРСКОГО
Людмил Стоянов
391. НЕ МОГУ БЕЗ ЛЮДЕЙ
Летним днем по пути к перевалуя иду непоспешно вперед.Солнце словно бы лижет усталотеплых листьев светящийся мед.Там в долине, внизу, на рассветеминовал я поля и сады.Улыбаясь, румяные детимне тащили в ручонках плоды.А старик, по обличию строгий,—я ему чуть заметно кивнул, —пожелал мне удачной дорогии в уснувших хлебах утонул.Позабыть ли шалаш лесорубов,что меня от ненастья укрыл?Я был счастлив меж ними сугубо,я счастливым воистину был!Эти люди мне вроде чужие,словно камень, песок и трава,но остались в душе, как живые,их повадки, движенья, слова.Перевал перейду терпеливои туда опущусь налегке,где колышутся желтые нивыи белеет село вдалеке.У ручья полевого присяду…Но в моей отрешенности тутэти образы милые кряду —одиночество скрасить — пройдут.Помню я все свиданья и встречина неближней дороге своей.Я тянусь к человеческой речи, —не могу, не могу без людей.Там, где двое на поле соседнемо заботах своих говорят,я — хоть издали — их собеседник,им обоим приятель и брат.<1970>