Сто дней до приказа
Шрифт:
Дожидаясь, пока восстановится тишина, Чернецкий катал из мякиша серые горошины и вслед за единицей стал выстраивать ноль.
— Несколько слов о моем друге Купряшине, — наконец продолжал он. — Скажи мне, Леша, скажи честно: против чего ты борешься? Чего ты хочешь? Елина защитить или всех «стариков» как класс уничтожить?
— Я хочу справедливости! — послышался мой ответ.
— Какой?
— Что значит — какой? — не понял я.
— А то и значит, — с готовностью объяснил Чернецкий. — На словах у нас одна справедливость, а в жизни — совсем другая! Ты думаешь, люди на «стариков» и «салаг»
Я сидел и ошалело смотрел на Валерку, развернувшего передо мной целую неуставную философию, а ведь это был тот самый парень, который всего год назад изображал гудок в излюбленном казарменном представлении «Дембельный поезд». Делалось это так: рядовой Мазаев блаженно возлежал на койке, а несколько молодых раскачивали ее с ритмичным перестуком, создавая полную иллюзию мчащегося вагона. Другие «салаги» бегали вокруг, размахивая зелеными ветками, и обозначали убегающий дорожный пейзаж. Валера через равные промежутки рожал протяжный железнодорожный звук. А я был свежим встречным ветерком…
— И последнее, — помолчав, прибавил Чернецкий. — Я допускаю, Лешенька, что «стариковство» идет вразрез с твоими нравственными принципами. Я уважаю твои убеждения, но тогда у меня вопрос: как мы будем жить дальше? Если ты не будешь «стариком», придется быть «салагой», третьего не дано. Вольные стрелки только в сказках бывают… подумай хорошенько! На этом, полагаю, можно закончить нашу профилактическую беседу, все-таки праздник сегодня!
Чернецкий замолчал, хмыкнул и снова стал катать хлебные шрапнельки.
— Ты будешь говорить? — спохватившись, спросил меня Титаренко, за долгим монологом он совершенно забыл о своих председательских обязанностях.
Говорить… В розовощеком детстве я очень любил смотреть телевизор, особенно взрослые фильмы, где постоянно кто-то с кем-то спорил. Конечно, мне были непонятны причины их разногласий, меня волновало другое: кто прав? Я спрашивал об этом отца, он, не задумываясь, указывал пальцем на мечущийся по экрану серо-голубой силуэт и объяснял: вон тот! Тогда у меня возникал другой вопрос: если «вон тот» прав, то почему же этого никак не хотят понять другие люди из телевизора? Почему? С возрастом я понял: мало знать истину, нужно еще иметь луженое горло, ослиное терпение и крепкие, как нейлоновая удавка, нервы…
— Ребята, — с соглашательской гнусавинкой заговорил я, обводя взглядом «стариков», — пусть каждый из нас останется при своем мнении… Пусть! Но ведь нужно быть человеком независимо от того, сколько ты прослужил.
— Человек — это звучит гордо! — заржал Зуб.
— Заткнись, кретин, — взорвался я, понимая, что все порчу, но остановиться
— А что Елин сделал? — передразнил ефрейтор. — Бегал жаловаться Осокину!
— Кто тебе сказал?
— Видели…
— За стукачество наказывать надо! — сокрушенно покачал головой Шарипов.
— В самом деле, Леха, такие вещи прощать нельзя! — поддержал Чернецкий, отрываясь от хлебных шариков. — Чтоб другим неповадно было!
— Пусть только из наряда вернется! — Зуб стукнул ребром ладони о табурет.
И я понял, что теперь нужно спасать не абстрактную идею казарменного братства, а конкретного рядового Елина с редким именем Серафим.
— Он не жаловался. Это точно! — твердо сказал я.
— Откуда же комбат все знает? — ехидно поинтересовался Зуб.
— А ты думаешь, у Уварова мозгов нет и он не догадывается, кто больше всех к молодым лезет?
— А почему комбат раньше молчал?
— А ему так спокойнее: ты молодых держишь, он — тебя, и порядок. Только вот накладочка вышла: майор засек, как Елин выдранные пуговицы пришивал… Понял?
— Понял! Ты сам комбату и настучал!
— Что-о?!
— Малик видел, как ты в штаб бегал! — торжественно сообщил Зуб.
Повисла тяжелая, предгрозовая тишина. Хорошо телевизионным героям, они в конце концов доказывают свою правоту, в крайнем случае дело заканчивается оптимистической неопределенностью! А что делать мне? Оправдываться, суетливо пересказывать разговор Уварова и Осокина, а потом снова уверять, что Елин не ябедничал… Можно… Но мной овладела какая-то парализующая ненависть ко всему происходящему, какое-то черное равнодушие…
— Леха, почему ты молчишь? — тревожно спросил Чернецкий. — Зачем ты ходил в штаб?
— Стучать, — коротко и легко ответил я.
— Ты соображаешь, что несешь? — медлительно опешил Титаренко.
— Могу повторить: сту-чать…
— Купряшин, не выделывайся, не ври! Скажи, что ты врешь! — почти попросил меня Валера Чернецкий. — Он сейчас скажет!..
Я молчал. Ребята сидели потупившись. Цыпленок смотрел на меня с ужасом. За обоями скреблись мыши. Титаренко встал:
— Какие будут предложения?
— Гнать его из «стариков»! — сладострастно крикнул Зуб.
— Будем голосовать? — неуверенно спросил сержант.
И мне стало смешно. Голосовать! Даже сейчас не нашлось никаких других слов! Может быть, они еще постановление станут читать?
— Единогласно… — обведя взглядом поднятые руки, продолжал Титаренко. — Принято решение: считать Купряшина… Ну, в общем, с завтрашнего дня до «дембеля», Леш… Купряшин — «салага». Кто будет относиться к нему иначе, накажем точно так же… Ясно!
— Отваливай! — с холодным удовлетворением глядя мне в глаза, скомандовал Зуб. — Тебе здесь больше делать нечего. Здесь «старики» гуляют!
Я встал. Титаренко смотрел в сторону. Цыпленок ерзал от страстного желания помчаться вниз и сообщить однопризывникам потрясающую новость. Чернецкий выложил из серых хлебных комочков цифру «100».
— Ну, так чью койку мне завтра заправлять? — спокойно спросил я членов высокого суда.
Никто не ответил.
12