Сто тысяч раз прощай
Шрифт:
Но таким способом получалось убить только двенадцать часов в неделю. Остальное время уходило у меня на… что? На роскошь поваляться в кровати по будням? Но она вскоре приелась из-за тоскливой дерготни солнечных пятен за шторами, а впереди – тягучий, ленивый, вялый день, за ним – еще один и еще, и каждый из этих дней перетекал в блеклую, блевотную блямбу безделья. Из научной фантастики (ясное дело, не из научного лепета на уроках физики) я знал, что в разных точках Вселенной время течет по-разному, так вот: на нижней койке шестнадцатилетнего человека в конце июня тысяча девятьсот девяносто седьмого года оно текло куда медленнее, чем в любой другой точке мироздания.
Мы обосновались на новом месте. Вскоре после Рождества нам пришлось съехать из своей половины «большого» дома, по которому я очень скучал: он весь, как детский рисунок, состоял из квадратов и треугольников, там были перила – катайся не хочу, отдельная
Но «большой» дом от нас уплыл. Мы с отцом перебрались в район застройки восьмидесятых годов, который носил название Библиотечный, поскольку для укрепления культурной памяти все улицы в нем были названы в честь великих писателей: Вулф-роуд упиралась в Теннисон-сквер, авеню Мэри Шелли пересекалась с Кольридж-лейн. Мы жили на изгибе Теккерей-кресент; хотя творчество этого классика прошло мимо меня, оно вряд ли наложило свой отпечаток на здешние кварталы. Современные бледно-кирпичные строения с плоскими крышами отличались дугообразными стенами как снаружи, так и внутри; из самолетов, круживших над аэропортом, эти корпуса наверняка смотрелись скопищем жирных гусениц. «Какаш-татуаж», как выражался Ллойд. Когда мы сюда переехали (нас еще было четверо), отец заявил, что его пленили эти изгибы: мол, их свободная джазовая форма куда больше отвечала духу нашей семьи, чем помещения-коробчонки старого дома. Здесь – как в маяке! Пускай «Библиотечный» уже не производил впечатления футуристического района, пускай садики размером с обеденный стол утратили былую ухоженность, пускай по широким молчаливым тротуарам порой грохотала магазинная тележка – мы вписывали новую страницу в историю своей семьи, а вдобавок обретали душевное спокойствие, какое дает жизнь по средствам. Да, нам с сестрой отводилась одна спальня на двоих, но двухъярусная койка – это же здорово, да и потом, это ведь не на всю жизнь.
Прошло полгода; мы по-прежнему спотыкались о нераспакованные коробки, которые невозможно было ни придвинуть вплотную к выгнутым стенам, ни разместить на опустевшей верхней койке моей сестры. Ребята больше ко мне не заходили: все тусовались у Харпера, в доме, похожем на резиденцию румынского диктатора, где были две стереосистемы, гребные тренажеры, квадроциклы, гигантские телевизоры, самурайский меч и целый арсенал помповых ружей, пистолетов и финских ножей-выкидух – этого хватило бы для отражения атаки зомби. А у нас в доме только и было что мой ненормальный отец да горы редких джазовых пластинок. Мне и самому не улыбалось там находиться. А тем более жить. Главной задачей того лета было не сталкиваться с папашей. Для этого мне требовалось распознавать его настроение по звукам, которые он издавал, а я, как охотник, улавливал. Стены в квартире были не толще японской ширмы, и, покуда он себя не обнаруживал, я мог беспрепятственно зарываться под одеяло, лишь бы не втягивать носом комнатную затхлость, подобную застойной воде аквариума. Если до десяти утра никакого шевеления не слышалось, значит у отца включался «постельный режим» и я мог спуститься на нижний этаж.
В далекие благополучные годы, которые подпитывались банковскими кредитами, отец по объявлению в газете купил компьютер величиной с картотечный шкаф, причем в бакелитовом корпусе. Если папаша валялся в постели, я охотно прожигал утренние часы в коридорах и шлюзовых камерах «Квейка» и «Дума», готовый при малейшем скрипе лестницы вырубить монитор. В дневное время «стрелялки» вызывали у отца запредельную ярость, – можно подумать, я стрелял в него.
Но в большинстве случаев он начинал ворочаться около девяти, а потом шаркал в уборную, которую отделяла от моего лежбища только хлипкая перегородка. По силе воздействия никакой будильник не мог сравниться с отцовской струей, которая била прямо у меня над ухом; я пулей выскакивал из-под одеяла, натягивал вчерашнюю одежду и беззвучно, как ниндзя, мчался вниз – проверить, не оставил ли он там курево. Если в пачке болталось не менее десятка сигарет, можно было смело вытащить одну штуку, мигом заныкать в карман рюкзака и застегнуть молнию. Потом я успевал стоя сжевать тост у кухонного «острова» (взгромождаться на высокий кухонный табурет быстро осточертело) и выскользнуть за дверь, пока не спустился отец.
Но стоило мне замешкаться, как он – еще со слипшимися глазами на помятом
– Ну и как это называется? Завтрак или обед?
– Наверное, зобед.
– Глубокомысленно. Время – к десяти…
– Кто бы говорил!
– Я не мог заснуть, потому что… тебя не учили есть с тарелки?
– Я ем с тарелки.
– А почему крошки по всей…
– Потому что я не успел…
– Для тех, кто не понял: возьми тарелку!
– Вот тарелка, вот она, у меня в руке, тарелка, моя тарелка…
– И убери за собой.
– Я могу доесть?
– В раковине тарелку не оставляй.
– Никто не собирался оставлять тарелку в раковине.
– И это правильно. Не оставляй.
И т. д., и т. п., плоско, без юмора, с подначками, с потугами на сарказм – не разговор, а езда по ушам. Меня задолбала такая манера, но, чтобы ее изменить, требовался собственный голос, которого ни у него, ни у меня не было, из-за чего в кухне повисало молчание, и тогда отец включал телик. Может, когда-то и сквозило в этих перепалках некое хулиганское удовольствие, но если ты от них уходишь, то тем самым даешь понять, что тебе есть куда податься, а у нас с отцом таких возможностей не было. Свалить из дома я спешил именно потому, что отец не выносил одиночества.
Днями напролет я гонял на велосипеде, хотя и без всяких современных примочек. На мне были джинсы, а не трусы-велосипедки из лайкры. Старый гоночный велик отличали руль типа «баран», ржавая дребезжащая цепь и громоздкая, тяжеленная рама, похожая на сварные строительные леса. Пригнувшись к рулю, я патрулировал Библиотечный район и, лениво разворачиваясь в тупиках, наведывался к Теннисону и Мэри Шелли, от Форстера направлялся к Киплингу, дальше вдоль по Вулф и кругом по Гарди. Инспектировал состояние качелей и горок на игровой площадке, чтобы при случае поделиться с кем-нибудь из приятелей. Колесил по пешеходным зонам и вилял зигзагами по широким пустым улицам, которые вели к магазинам.
Чего я искал? В одном слове не выразишь, но искал я каких-нибудь великих перемен; это был мой квест, мое, так сказать, приключение, где можно испытать себя и сделать выводы на будущее. Но какой интерес устраивать квест на знакомой улице и приключение для одного? Наш городок на юго-востоке страны, слишком большой, чтобы называться поселком, и слишком плотно застроенный, чтобы сойти за островок природы, находился чересчур далеко от Лондона, чтобы считаться пригородом. У нас не было ни железнодорожной станции, которая могла бы обеспечить бесперебойное сообщение с большими городами, ни хваленого процветания, которое традиционно приписывается этой местности. Основу городского хозяйства составляли аэропорт и всякие частные лавочки: копицентры, фирмы по установке стеклопакетов, мастерские по ремонту компьютеров и любой бытовой техники. На центральной улице, которая так и называлась – Центральная улица, стояло несколько сооружений, претендующих на звание достопримечательностей: бревенчатая избушка-чайная «Домашний каравай», газетно-журнальный павильон в георгианском стиле и аптечный – в тюдоровском, средневековый крест на рыночной площади, манивший к себе любителей сидра – из числа тех, кого не смущали выхлопные газы и пыль транспорта, проносившегося вдоль узких тротуаров, где жались к витринам прохожие. «Прошвырнуться по магазинам» – это была излюбленная форма досуга местных жителей, но тот, кто вертел головой, высматривая благотворительную лавку, чтобы сдать туда пальто, рисковал свернуть себе шею. Здание кинотеатра, которое безостановочно переходило из рук в руки и застряло во временн'oй петле, приспособили под склад ковровых изделий. До живописных мест было двадцать минут езды на машине, до сассекских пляжей – еще полчаса, и весь городок замыкался внутри кольцевой дороги, окружавшей нас не хуже надежного забора.
Когда годы спустя мне доводилось слышать, как знакомые сентиментально и лирично отзываются о родных местах и рассказывают о влиянии Нортумберленда или Глазго, Озерного края или полуострова Виррал на становление их личности, я ловил себя на том, что завидую любым, даже самым банальным, стереотипным признакам так называемых корней. У нас не было чувства общности, не было даже отличительного акцента: отдаленное подобие кокни, заимствованное из телесериалов, накладывалось на ленивый провинциальный говорок. Не испытывая неприязни к своему городу, я все же с трудом представлял себе лиричное или сентиментальное отношение к пожарному водоему, отделению полиции или скудным зарослям, где под ветками ежевики выцветали страницы порножурналов. Для нас общеизвестным местом прогулок служил сосновый парк «Собачьи кучи» в лесополосе «Злодеева роща»; насколько мне известно, под такими названиями эти места значились на картах государственной топографической службы и никого не вдохновляли на сонеты.