Столовая гора
Шрифт:
— Нет, вы только подумайте, как он великолепно кончил,— раздается в темноте четкий актерский голос.— Он ударил в самую точку, крыть после этого было нечем. Он сказал: «В моей памяти запечатлелся навеки замечательный миг. Один из первых дней революции. Тысячные толпы двигались по улицам Москвы и над ними реяли красные знамена. И вот два людских потока столкнулись — один льющийся по Тверской, другой по Страстному бульвару. Они замедлили свой ход и остановились. Кто-то вскочил на подножье Пушкинского памятника и взмахнул алым полотнищем. Толпа замерла — над ней стоял, склонив обнаженную голову, лучезарный поэт — Пушкин, и мне послышались его чеканные, полные революционного подъема слова:
Товарищ,Черт возьми! Разве можно лучше закончить свою речь! В самую точку, в самую точку!
— А главное, не придерешься,— ехидно добавляет кто-то. И разговаривающие проходят дальше.
Алексей Васильевич передергивает острыми широкими плечами и сутулится.
— Разве это неправда? — спрашивает Алексей Васильевич, когда голоса замолкают.— Разве зрение изменило мне?
Милочка решительно вскидывает голову. Она не умеет лгать. Ну что же из этого? Пусть так!
— Да, я готова была аплодировать вам.
— Кто же прав в таком случае? — посмеиваясь, поддразнивает Алексей Васильевич.
Милочка открывает рот, мгновение шевелит губами, точно задохнувшись, но тотчас же кидает звонко и коротко:
— Оба!..
Алексей Васильевич идет медленно. Он опирается на палку — неуверенно, не сгибая, передвигает ноги. Он еще не оправился вполне после сыпного тифа, продержавшего его в кровати полтора месяца. За это время многое переменилось. Он слег в кровать сотрудником большой газеты, своего рода «Русского слова» всего Северного Кавказа {23} , охраняемого генералом Эрдели {24} . Его пригласили редактировать литературный и театральный отдел — вместе с другим очень популярным журналистом {25} , предпринявшим турне по провинции.
Алексей Васильевич не мог не согласиться. Он устал, хотел отдохнуть, собраться с мыслями после долгих скитаний, после боевой обстановки, после походных лазаретов, сыпных бараков, бессонных ночей, проведенных среди искалеченных, изуродованных, отравленных людей. Он хотел, наконец, сесть за письменный стол, перелистать свои записные книжки, собрать свою душу, оставленную по кусочкам то там, то здесь — в холоде, голоде, нестерпимой боли никому не нужных страданий. Он слишком много видел, чтобы чему-нибудь верить. Нет, он не обольщал себя мыслью, что все идет хорошо. Он не мог петь хвалебных гимнов Добрармии или, стоя на подмостках, как его популярный коллега, громить большевиков. Он слишком много видел… Нет, он просто хотел сесть и написать что-нибудь для себя, давая в газету отчеты о премьерах или легкий фельетон — какую-нибудь сценку из жизни, пустячок, забавную встречу или случай, что-нибудь вроде того, что произошло в Галиции при отступлении.
Это рассмешило его, позабавило ненадолго, навело на кое-какие соображения… Это был еще один камешек, брошенный на его чашку весов, подтверждающий его мысль, его убеждение, неотделимое от всего его существа.
…Санитарная повозка была стиснута бегущими, отступающими войсками. Лошади перестали везти ее, потому что ее несли на своих плечах люди, обезумевшие от страха солдаты. И вот он видит, что впереди него в бричке едет их полковой поп — настоящий бог Саваоф с большой седой бородой и могучей грудью {26} . Он едет, стоя, в величественной
Впереди появляются всадники-офицеры. Они машут обнаженными шашками и что-то кричат. Они бьют бегущих и пытаются остановить их. Но это не удается им. Лошади под ними взвиваются, становятся на дыбы, поворачивают по течению. Тогда офицеры напрягают легкие и кричат священнику, чтобы тот помог им. «Остановите этих мерзавцев!» Алексей Васильевич весь напрягается, весь обращается в слух и зрение. Он хочет знать, чем это кончится. Подействуют ли в такую минуту на обезумевшую толпу небесные громы. И вот он видит, что поп поворачивает к бегущим свое лицо, величественное лицо Иеговы {28} , и подымает длань — простирает ее перед собою. Лицо его бледно, но вдохновенно.
— Православные,— грохочет он, и жилы напрягаются у него на лбу,— православные, спасайся кто может!
Хе-хе! Вот это была речь! Речь, произнесенная от чистого сердца, вылившаяся из глубины груди, крик души, можно сказать.
И если бы вы видели, как подействовала она на слушателей! В каждом из тысяч бегущих нашла она отклик.
Хе-хе… ничего не поделаешь… нет человека, который хотя бы раз в жизни не захотел высказать накипевшее, показать себя в настоящем виде. Да, этот случай навел на кое-какие размышления… так кое-что осветил… явился лишним штришком к общей картине… Но вы не подумайте… Нет, нет… конечно. Война — это…
Алексей Васильевич сутулится еще больше — он кажется совершенно плоским, вырезанным из картона, мыслится в одной плоскости, и движения его тоже все в одной плоскости — справа налево, слева направо и никогда — вперед.
— Вы посмотрите,— говорит ему редактор газеты, своего рода «Русского слова» {29} ,— мы должны пробуждать мужество, в тяжелую минуту говорить о доблести, о напряжении сил… вы положительно — юморист.
— О, конечно,— с готовностью подхватывает Алексей Васильевич, и только в углах губ его змеится улыбочка,— я, собственно, в этом смысле… как отрицательный пример… война — это…
Потом он слег и пролежал полтора месяца. В бреду ему казалось, что его ловят, ведут в бой, режут на куски, отправляют в лазарет, сшивают и снова ведут в бой… Жена несменяемо дежурила над ним. Он ничего не рассказал ей о своем бреде, когда очнулся. Только молча пожал ей руку: по ее истощенному лицу догадался о том, как много она вынесла за время его болезни. Они давно привыкли понимать без слов друг друга…
Он улыбался, когда вышел впервые на улицу. В ушах шумело, как в раковине, ноги подвертывались, но он улыбался.
В редакции на месте редактора сидел юноша с бородой, в бурке, с револьвером — член ревкома.
— До прихода законной власти газета поступила в распоряжение временного революционного комитета,— говорит он, сверля глазами Алексея Васильевича.— Старые сотрудники могут оставаться на своих местах, если…
Юноша смотрит на свой револьвер. Алексей Васильевич тоже смотрит на него.
— Да, конечно, если…
— Объявлены вне закона только те, кто эвакуировался с Добрармией. Остальные будут амнистированы.