Столовая гора
Шрифт:
Милочка опять смущенно оглядывается. Потом вскидывает агатовые свои глаза на Халила и с внезапной решимостью говорит:
— Ланской очень плохо… Она лежит в уборной. Послали за доктором…
— Что?
Халил хватает Милочку за руку так резко, что она чуть не падает на колени.
— Да, ей нехорошо,— шепчет девушка, глядя на Алексея Васильевича, точно ища у него поддержки.
Алексей Васильевич встает с оттоманки, берет свою фуражку и почему-то сбивает с нее пыль.
— Ничего ужасного, конечно, не произошло,— говорит он.— Милочка
У Милочки дрожат руки, глаза влажны.
— Я не знаю, я не знаю, мне кажется, она отравилась.
Алексей Васильевич поднимает голову, собирается что-то ответить, но раздумывает и после долгого молчания бормочет:
— Чепуха… это, конечно, кокаин… и ничего больше… черт знает, какая чепуха!..
На едва освещенной сцене идет репетиция «Революционной свадьбы» {43} . У суфлерской будки за столиком сидят Томский и суфлер. Репетиция затянулась из-за внезапной болезни Ланской, актеры нервничают. Они торопятся, забывают свои реплики, путают мизансцены, больше заняты новостями из уборной.
Томский перестал волноваться, призывать к порядку, ему самому надоели и пьеса, и актеры — ему хочется есть, его клонит ко сну.
— Товарищи, прошу вас,— начинает он и тотчас же бессильно опускает седую голову.
Болезнь Ланской совершенно расстроила его, лишила последней энергии. Нужно заменить ее в сегодняшнем спектакле. Или ставить другую пьесу, объясняться с заведующим подотделом искусств, весь день ухлопать на беготню и разговоры. Как печальна его старость, Боже, как печальна… Он смотрит усталыми глазами на книгу, лежащую перед ним, едва разбираясь в собственных пометках. «Переход налево, переход в глубину, села».
— Прошлый раз я не садилась,— возражает актриса.
— Вы не садились?
Не все ли равно, в конце концов? Сядет она или встанет — одинаково будет плохо. Плохие актеры, убийственные костюмы, невозможные условия работы… Театр перестал быть радостью. Завтра должна идти революционная пьеса — для приходящей воинской части. В порядке боевого приказа. Извольте… И он ставит «Революционную свадьбу» с одной репетиции. Преподает дикцию и декламацию в драматической студии с двухмесячным курсом. Искусство — пролетариату. Театр — революционная трибуна. Будущее искусства — в руках организованного рабочего. Так писал он для плакатов и листовок подотдела искусств. А в свободные дни играл в Особом отделе — за паек. Просят что-нибудь веселенькое, миниатюры. Играет веселенькое — без репетиций… Халтура… раньше не знали этого слова. Гадко. Но разве он виноват? Разве в этом — злая воля?
Не делай этого — саботаж. Делай — халтура и мерзость. Он привык думать, что его искусство — прекраснейшее из искусств, он знал, что этому искусству нужно учиться долгие годы. Когда он впервые увидел
— Игнатий Антонович, а мне можно быть в черных чулках? У меня нет белых,— спрашивает актриса.
Томский смотрит на нее, улыбаясь: она играет субретку времен французской революции.
— Конечно, милая, что делать — играйте в черных.
— Где Ланская?
Халил-бек хватает старика за плечо, склоняет над ним свое бронзовое лицо.
— Ланская? Ах, это вы. Я сейчас… Идемте… Мы послали за доктором. Но разве доищешься? Ей как будто бы лучше. Вот сюда. Осторожней! Две ступеньки, направо, направо…
В ящике-уборной — клубы табачного дыма, в которых маячат актеры. На рваной, грязной, безногой кушетке лежит Ланская. Глаза ее с расширенными зрачками испуганно и дико вращаются. Она водит руками по груди, по коленям, вниз, вверх, точно силится снять с себя паутину. Дыхание у нее прерывисто, громко, как у запаленной лошади.
Боже, как это страшно! Вы не знаете! Как это страшно. Ей казалось, что она сходит с ума, что земля уплывает у нее из-под ног, а каменная глыба неуклонно идет на нее, заполняет всю комнату, поглощает ее.
— Я не могу больше видеть горы, боже мой, я не могу их видеть!
Ее держали за руки. Она отбивалась, как пойманный вепрь, скаля зубы, впиваясь ими в тех, кто пытался успокоить ее, кричала сдавленным, задыхающимся рысьим криком, полным смертного ужаса.
Потом обессилела, сдалась, покорилась, забилась в угол, поводя очумелыми глазами. Долгое время лежала без сознания, одеревенев, глухая к окружающему, без мысли, в тупом бесчувствии.
Алексей Васильевич берет ее руку и слушает пульс. Халил-бек стоит у ее ног — прямой, терпеливый, верный. Милочка боязливо выглядывает из-за его плеча. Актеры, актрисы толпятся у двери, курят и шепчутся.
— Прежде всего, ее нужно отвести домой,— говорит Алексей Васильевич,— уложить в постель и дать полный покой. Играть она, конечно, ни сегодня, ни завтра не может. А там — послать за доктором. Но это не так важно. Все пройдет само собой.
— Но что с ней?
Любопытные лица вытягиваются.
— Пустяки — нервное потрясение, переутомление… Типичная неврастения. На мой взгляд. Я кое-что в этом смыслю. Так, малую толику, но я ведь не врач.
Алексей Васильевич подымает плечи, разводит руками и идет к двери.
На сцене его останавливает Томский.
— Мне-то вы можете сказать, что с ней. Отравление? Да? Если бы вы знали, как меня взволновала эта истерика… Я никогда не видал такого ужаса. К тому же сегодня «заказной спектакль».
Алексей Васильевич берет Томского за руку и, оглянувшись, говорит пониженным голосом: