Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Сторона Германтов
Шрифт:

Тут я оторвал взгляд от ложи принцессы Германтской, потому что меня отвлекла маленького роста женщина, плохо одетая, некрасивая, с горящими глазами, усевшаяся вместе с двумя молодыми людьми через несколько кресел от меня. Потом поднялся занавес. Я не мог не печалиться, думая о том, что ничего не осталось от моей прежней готовности мчаться хоть на край света, чтобы, ничего не упуская, наблюдать какое-нибудь необыкновенное явление; тогда мой ум был всегда наготове, подобно тем высокочувствительным пластинкам, которые астрономы привозят в Африку или на Антильские острова, чтобы тщательнейшим образом изучить комету или затмение [23] ; тогда я трепетал, что какая-нибудь туча (или дурное настроение артистки, или шум в публике) помешает зрелищу явиться в полную силу; тогда я полагал, что это уже будет совсем не то, если я приеду не в тот самый театр, что считается святилищем этой артистки и где существенной, хотя и второстепенной частью ее появления под маленьким красным занавесом мне казались контролеры с белыми гвоздиками, которых нанимала она сама, изгиб галереи, нависающей над амфитеатром, полным плохо одетых людей, капельдинерши, продававшие программки с ее фотографией, каштаны на площади, все эти собратья и сподвижники моих тогдашних впечатлений, представлявшиеся мне накрепко с ними слитыми. «Федра», сцена объяснения [24] , Берма, – для меня их существованье было безраздельно. Они существовали сами по себе, в стороне от мира повседневного опыта, до них надо было добраться, я впитывал из них лишь то, что мог, а распахнув глаза и душу пошире, мог уловить еще самую каплю. Но какая это была радость! То, что доныне я вел такую незначительную жизнь, оказывалось безразлично, не важнее, чем минуты, потраченные на одевание, на сборы перед уходом из дому, потому что вне всего этого существовало нечто настоящее, хорошее, то, до чего нелегко добраться, чем невозможно обладать, нечто надежное, – «Федра» и манера Берма произносить слова роли. Насыщенный этими мечтами о совершенстве в драматическом искусстве, мечтами, которые в любое время дня, а то и ночи можно было бы извлечь из моей головы в огромных количествах, если бы кому-нибудь в те времена вздумалось проанализировать

ее содержимое, я был словно гальванический элемент, вырабатывающий электричество. Было время, когда я пошел бы слушать Берма, даже если бы чувствовал, что умираю. Но теперь, подобно холму, что издали кажется лазурным, а вблизи вписывается в круг самых заурядных предметов, открытых нашему взору, все это покинуло область непреложного и превратилось в такое же явление, как все прочие: я все видел и слышал, потому что оказался здесь, артисты были сделаны из того же теста, что мои знакомые, они старались как можно лучше произнести строки из «Федры», а сами строки уже не были совершенно особыми, не поражали высшим смыслом и неповторимостью – это были недурные стихи, вполне достойные войти в огромную кладовую французской поэзии, с которой были тесно связаны. Вдобавок, хотя предмет точившего меня упрямого желания более не существовал, зато никуда не делся вкус к упорным мечтам, менявшимся от года к году, но неизменно приводившим меня к внезапным порывам, не считавшимся с опасностью; от этого мое разочарование бывало еще мучительней. Какой-нибудь день, когда я отправлялся больной посмотреть на картину Эльстира в таком-то замке или на готическую шпалеру, был точь-в-точь похож на давно минувший день, когда мне предстояло уехать в Венецию, или на тот, когда я ходил слушать Берма, или уезжал в Бальбек, а потому я заранее чувствовал, что предмет, ради которого я иду на жертвы, очень скоро станет мне безразличен, и даже если я окажусь совсем близко от него, то, возможно, не пойду взглянуть на эту картину, на эти шпалеры, ради которых согласен был терпеть и бессонные ночи, и приступы болезни. Цель моих усилий была так неустойчива, что я чувствовал, насколько тщетны сами усилия, и в то же время – какие они титанические, точь-в-точь неврастеник, который чувствует себя вдвое более усталым, если заметить ему, что он устал. А между тем моя мечтательность окружала ореолом все, на что обращалась. И даже в самых плотских моих желаниях, всегда устремленных в определенную сторону, сосредоточенных вокруг одной и той же мечты, я узнавал тот же первый импульс, ту же идею, за которую готов был жизнь отдать; в самом центре ее, как в тех грезах, что одолевали меня в Комбре вечерами, проведенными за чтением, стояло понятие совершенства.

23

…подобно тем высокочувствительным пластинкам… изучить комету или затмение… – Дагеротипия использовалась для наблюдений за астрономическими явлениями еще с середины XIX в., но здесь Пруста, как указывает французский комментатор, вдохновило появление кометы Галлея в 1910 г.; во время ее прохождения астрономам удалось сделать множество фотографий.

24

«Федра», сцена объяснения… – Имеется в виду, конечно, трагедия Расина (1677). В явл. 5 дейст. 2 Федра объясняется Ипполиту в любви.

Теперь я уже без прежней снисходительности следил, как добросовестно стараются Арисия, Исмена и Ипполит передать словами и игрой нежность или гнев. И не то чтобы эти артисты – а они были те же самые – не пытались по-прежнему и так же осмысленно придать голосу то льстивый тембр, то нарочитую двусмысленность, а жестам то безудержный трагизм, то выражение кроткой мольбы. Их интонации приказывали голосу: «Будь нежным, пой соловьем, ласкай слух» или наоборот «Звучи яростно», а потом накидывались на него, заражая своим буйством. Но мятежный голос, отстраняясь от их декламации, не шел на уступки и оставался таким, каков он был от природы, сохранял свои постоянные изъяны или прелестный тембр, вульгарность или фальшь, и в нем явственно слышались все его акустические и социальные особенности, а чувство, заключенное в стихах, которые он произносил, на него не влияло.

И жестикуляция этих артистов точно так же говорила их рукам и пеплумам: «Будьте величественны!» Но непокорные руки шевелили от локтя до плеча бицепсами, которые знать не знали о роли: они продолжали толковать о ничтожной повседневности, а вместо расиновских нюансов выставляли напоказ игру мускулов и вздымали драпировки, ниспадавшие в согласии с законами падения тел, умерявшимися только вялой податливостью тканей. Тут моя соседка воскликнула:

– Ни одного хлопка! И что она на себя напялила! Постарела, никуда не годится, в таких случаях пора на покой.

Соседи на нее зашикали, молодые спутники пытались ее урезонить, и теперь ярость полыхала только у нее в глазах. Причем эта ярость явно была вызвана успехом, славой, ведь за душой у Берма при всех ее огромных заработках были одни долги. Она вечно отменяла назначенные свидания, деловые и дружеские, на которые ей некогда было явиться, по улицам вечно спешили ее посыльные с поручением отказаться от гостиницы или квартиры, которые она снимала заранее, но никогда в них не въезжала, отменить заказ на море духов для мытья собак, уплатить неустойку директорам всех театров. А если более существенных расходов не было, она, даром что не отличалась сладострастием Клеопатры, все равно ухитрялась проматывать целые царства – на пневматички и наемные экипажи от «Юрбен» [25] . Но миниатюрная дама была актрисой-неудачницей и смертельно ненавидела Берма. А Берма как раз вышла на сцену. И тут, о чудо, произошло то, что бывает, когда учишь вечером урок, изнуряешь себя, и все зря, а наутро, проснувшись, обнаруживаешь, что помнишь задание наизусть; или когда, страстно напрягая память, пытаешься представить себе лицо человека, который умер, – и не можешь, а потом, когда уже о нем не думаешь, он вдруг встает у тебя перед глазами совсем как живой: талант Берма, ускользавший от меня, когда я так жадно пытался добраться до самой его сути, теперь, спустя годы забвения, пробился сквозь мое безразличие, предстал мне со всей непреложностью – и я пришел в восторг. Когда-то, пытаясь представить себе ее талант в чистом виде, я стремился отделить то, что видел и слышал, от самой роли, общей для всех актрис, игравших Федру; я заранее изучил эту роль, желая изъять ее, чтобы в остатке оказался только талант мадам Берма. Но талант, который я искал отдельно от роли, существовал только в слиянии с ней. То же самое происходит с любым великим музыкантом (кажется, так было с Вентейлем, когда он принимался музицировать): если играет такой великий пианист, ты уже не понимаешь, в самом ли деле это пианист, потому что, когда он играет, дело совсем не в череде мускульных усилий, тут и там увенчанных блестящими эффектами, не во всей этой мешанине нот, в которой слушатель, особенно неискушенный, усматривает талант во всей его материальной ощутимости и весомости; его игра так прозрачна, так насыщена тем, что он исполняет, что самого исполнителя уже не видно: он превратился в окно, сквозь которое виден шедевр. Я различал замыслы Арисии, Исмены, Ипполита, окружавшие их голоса и мимику словно каймой, то величественной, то изысканно-тонкой; но у Федры все это оставалось внутри, и я не в силах был мысленно оторвать ее находки, ее взлеты от того, как она произносит текст, какие позы принимает, уловить в строгой простоте, в мнимой монотонности ее игры эти приемы, которые из этой игры не выбивались, потому что пропитали ее насквозь. В голосе Берма не оставалось ни одного звука, призванного просто заполнить пустоту, ничего ускользнувшего от осмысления, он не расплескивал вокруг актрисы излишек слез, – не то что мраморные голоса Арисии и Исмены, истекавшие слезами, потому что не умели впитать их в себя; нет, ее голос смягчался до последней частички, как инструмент великого скрипача, о котором говорят, что у него прекрасный звук, желая похвалить не физические особенности звучания, а возвышенную душу; и как в античном пейзаже на месте исчезнувшей нимфы бьет неодушевленный источник, так конкретный и внятный замысел преобразовывался в ее голосе в особое качество тембра, в странную, уместную и холодную прозрачность. Руки Берма словно подчинялись самим стихам в том же порыве, что исторгал слова из ее уст, вздымались над ее грудью подобно листьям, уносимым потоком воды; ее манера держаться на сцене развивалась медленно, постепенно менялась; она вырабатывалась путем мыслительных усилий совсем другой глубины, чем те, что отразились в жестах других актрис: зримые результаты ее мысли словно отрывались от замысла и растворялись в окружавшем Федру сиянии, в трепете богатых и сложных его стихий, которые очарованный зритель принимал не за достижение актрисы, а за приметы самой жизни; а белые покрывала, изнемогающие, покорные, казались живой материей, будто сотканные полуязыческим, полуянсенистским страданием, вокруг которого они тесно обвивались, образуя хрупкий трепетный кокон; и все это – голос, манера держаться, жесты, покрывала – витало вокруг тела этой мысли, то есть стиха (причем оно, в отличие от человеческих тел, не было мутным заслоном, мешающим рассмотреть душу, но чистейшим и свежайшим ее одеянием, и она лучилась в нем, доступная созерцанию); все это было только дополнительными пеленами, не скрывавшими, а возвеличивавшими душу, пока она уподоблялась им и наполняла их; все это было только потоками разных прозрачных субстанций, которые, накладываясь друг на друга и преломляясь, еще ярче заставляли сверкать заточенный в них и пронзавший их насквозь центральный луч, еще шире распространяли во все стороны окружавшую его материю, все более драгоценную, прекрасную и насыщенную пламенем. Игра Берма творила второе произведение искусства вокруг первого, и это второе тоже одухотворял гений.

25

«Юрбен» – название одной из наиболее крупных парижских компаний, сдававших внаем фиакры и разнообразные экипажи.

По правде сказать, мое впечатление, более благоприятное на этот раз, не так уж отличалось от сложившегося когда-то. Просто я не противопоставлял его больше предвзятой, абстрактной и ложной идее актерского гения; теперь я понимал, что это и есть актерский гений. Мне подумалось, что Берма не доставила мне радости, когда я смотрел ее в первый раз, потому что я слишком уж хотел ее увидеть – как в свое время Жильберту на Елисейских Полях. Может быть, между этими двумя разочарованиями было и другое, более глубокое сходство. Яркий, необычный человек или яркое, необычное произведение (или его исполнение) воздействуют на нас по-особому. Мы заранее запаслись понятиями «красоты», «великолепного стиля», «патетики», и, пожалуй, нам может иногда показаться, что мы распознаём эти качества в банальном таланте или правильных чертах лица, а тут вдруг нашему пытливому уму навязывается некая форма, не имеющая для него интеллектуального эквивалента, и ему еще предстоит определить, что в ней ему незнакомо. Он слышит пронзительный звук, странную вопросительную интонацию. Он задается вопросом: «Это прекрасно? Это меня восхищает? Но что это – богатство красок,

благородство, могущество?» А в ответ опять слышится пронзительный голос, непостижимо вопросительная интонация, и какое-то неведомое существо из плоти и крови со всем деспотизмом навязывает ему свое впечатление, не оставляя ни малейшего простора для «более широкого истолкования». И вот почему в самом деле прекрасные произведения, когда изо всех сил в них вслушиваешься, приносят нам больше всего разочарований: ведь среди множества понятий, которые есть у нас в запасе, ни одно не соответствует нашему собственному впечатлению.

Вот это я и видел теперь в игре Берма. Да, это было благородство, это была осмысленность роли. Теперь я видел достоинства щедрой, поэтичной, властной трактовки; вернее, именно так было принято это называть – ведь называем же мы светила именами Марса, Венеры, Сатурна, хотя ничего мифологического в них нет. Чувствуем мы в одном мире, а мыслим и называем в другом, мы можем установить соответствие между этими мирами, но не можем заполнить разрыв между ними. И невелик вроде бы этот разрыв, этот пробел, который мне предстояло преодолеть, когда я впервые пошел на спектакль Берма и слушал изо всех сил, но как-то не мог пустить в ход усвоенные понятия «благородства интерпретации», «оригинальности», и захлопал в ладоши только после момента пустоты, словно благородство и оригинальность дошли до меня не благодаря полученному впечатлению, а из заранее припасенных понятий, из радости, с которой я себе твердил: «Наконец-то я слышу Берма». И разница между самобытной личностью, неповторимым произведением и нашим понятием о красоте так же огромна, как между чувством, которое они в нас вызывают, и понятиями любви и восторга. Мы их просто не узнаем. Мне не понравилось слушать Берма (как не понравилось встречаться с Жильбертой). Я себе сказал: «Значит, я ею не восхищаюсь». И все же я тогда только и думал о том, как бы углубиться в игру Берма, только это меня и занимало, я пытался как можно шире распахнуть свое восприятие, чтобы вместить в него содержание ее игры. Теперь я понимал, что это и было восхищение.

Исполняя роль, Берма не просто являла нам гений Расина – но разве это был гений одного Расина?

Сперва я так и подумал. Но заблуждение мое рассеялось, когда акт из «Федры» окончился и актеры перестали выходить на вызовы; все это время старая актриса, моя соседка, в ярости простояла выпрямившись во весь свой крошечный рост и скрестив руки на груди в знак того, что не присоединяется ко всеобщим аплодисментам, желая, чтобы все обратили внимание на эту демонстрацию, с ее точки зрения вызывающую, но никем не замеченную. Следующая пьеса была новинкой, раньше она показалась бы мне легковесной и случайной, никому не известной и обреченной поэтому на одно-единственное исполнение. Но от нее я не испытывал такого разочарования, как от классической пьесы, когда видишь, как нетленный шедевр, замкнутый в тесноте сцены и длительности одного представления, разыгрывается точно так же, как случайная однодневка. И потом, я догадывался, что каждая тирада это новой пьесы, которая явно нравилась публике, когда-нибудь будет у всех на слуху, даром что в прошлом ее никто знать не знал, и я мысленно осенял ее этой грядущей известностью с помощью усилия, обратного тому, как, бывает, воображаешь себе шедевр в момент его трепетного явления на свет, когда никто еще не слыхал его названия и кажется, он никогда не будет красоваться в одном ряду с другими творениями автора, озаренный теми же лучами. А эта роль окажется в списке самых прекрасных ролей актрисы, рядом с Федрой. Пожалуй, сама по себе эта роль не блистала литературными красотами, но Берма была в ней так же великолепна, как в роли Федры. И тогда я понял, что для актрисы произведение писателя – не более чем нейтральный материал, из которого она творит свой актерский шедевр; так Эльстир, великий художник, с которым я познакомился в Бальбеке, нашел сюжеты для двух равно замечательных картин в заурядном школьном здании и в соборе, который и сам по себе был шедевром. И как художник растворял дом, повозку, людей в великолепном потоке света, который смешивал их в одно, так Берма расстилала огромные полотнища ужаса или нежности поверх слов, тоже расплавленных, приглаженных или вздыбленных, – а у посредственной артистки все эти слова вылетали бы по отдельности. Причем каждое слово у Берма интонировалось по-своему, а декламация не разрушала стиха. А ведь это уже первый элемент упорядоченной сложности и красоты: когда мы слышим рифму, то есть нечто одновременно и похожее на предшествующую рифму, и совсем другое, причем эта новая рифма продиктована предыдущей, но варьирует ее, вводит новое понятие, – мы чувствуем, как накладываются друг на друга две системы: мысль и метрика. Берма к тому же объединяла слова, стихи и целые «тирады» в более пространные пассажи, и было сущим удовольствием наблюдать, как один такой пассаж замирает, пресекается, сходит на нет, прежде чем начнется другой; так поэт наслаждается тем, что придерживает на рифме слово, которое вот-вот сорвется с губ, а композитор перемешивает слова либретто, подчиняя их единому ритму, который противоречит им и подчиняет их себе. Так Берма искусно встраивала и в текст современного драматурга, и в стихи Расина мощные образы горя, благородства, страсти; это были ее собственные шедевры, по которым ее можно было узнать, как узнают художника в портретах, которые он пишет с разных людей.

Мне уже не хотелось, как когда-то, чтобы Берма застыла в той или другой позе, или чтобы задержалась игра красок, озарившая ее на краткий миг, когда она оказалась в луче света, и тут же померкшая, или чтобы актриса повторила один и тот же стих сто раз подряд. Я понимал теперь: то, чего я когда-то так требовательно желал, противоречило воле поэта, актрисы, великого художника-декоратора, режиссера; это летучее очарование стиха, эти зыбкие, постоянно преображающиеся жесты, эти сменяющие друг друга картины, – все это был мимолетный итог, скоропреходящая цель, недолговечный шедевр, к которому стремилось театральное искусство; желая остановить это мгновенье, слишком пристальный взгляд влюбленного зрителя все разрушал. Мне даже не хотелось поскорее прийти опять послушать Берма; я был доволен тем, что есть; раньше, чтобы не разочароваться в предмете моего поклонения, в Жильберте или Берма, я слишком уж перед ними преклонялся: я словно требовал наперед у завтрашнего впечатления ту радость, в которой мне отказало вчерашнее. Я не пытался вникнуть в эту мою радость – а ведь тогда бы она, пожалуй, могла принести мне больше пользы; я просто говорил себе, как когда-то мои соученики по коллежу: «Решительно, Берма у меня на первом месте», смутно догадываясь, что, закрепив за нею первое место и показав, что она нравится мне больше других актрис, я не вполне точно описываю ее гениальность, хотя, конечно, на душе становится легче.

Когда началась вторая пьеса, я смотрел в ту сторону, где была ложа принцессы Германтской. Принцесса как раз повернула голову движением, намечавшим восхитительную линию, которую я мысленно продолжил в пространстве, и посмотрела в глубину ложи; гости встали на ноги и обернулись туда же, выстроившись двумя шпалерами, а между ними прошествовала кузина принцессы, герцогиня Германтская, только что вошедшая в ложу с величественной самоуверенностью богини, но в то же время с необыкновенной кротостью, благодаря которой само ее опоздание и то, что, явившись посреди представления, она заставила всех встать с мест, искусно добавляло окутывавшему ее белому муслину оттенок наивности, застенчивости и смущения, смягчавших ее победоносную улыбку; она подошла к кузине, присела в глубоком реверансе перед белокурым молодым человеком в первом ряду и, обернувшись к священным морским чудовищам, плававшим в глубине пещеры, к божествам Жокей-клуба, в том числе к г-ну де Паланси, на чьем месте мне особенно хотелось оказаться, раскланялась с ними непринужденно, как со старыми друзьями, словно намекая на тесные отношения изо дня в день на протяжении последних пятнадцати лет. Я чувствовал присутствие тайны, но не мог разгадать загадку этого ласкового взгляда, которым она одаряла друзей; он полыхал синевой, пока герцогиня протягивала руку то тем, то этим, и если бы я в силах был разложить его с помощью призмы и проанализировать обнаруженное скопление кристаллов, мне бы удалось, быть может, разглядеть самую суть незнакомой жизни, мерцавшей в них в этот миг. Следом за женой шел герцог Германтский, сверкая моноклем, зубами, ослепительной белизной плиссированной манишки, от которых, чтобы не затмевать их сияние, чуть отставали его брови, губы, фрак; он держался очень прямо и, не повернув головы, опускал простертую руку на плечи низших божеств, уступавших ему дорогу, отчего они, покорствуя его властному жесту, опускались на свои места, а затем низко склонился перед белокурым молодым человеком. Герцогиня, по слухам, подсмеивалась над «преувеличениями» своей кузины (причем словцо, которое она считала истинно французским и совершенно невинным, мигом обретало в ее устах германскую поэтичность и восторженность); она словно угадала, что в этот вечер принцесса будет в одном из туалетов, которые сама она называла «маскарадными», и решила дать ей урок хорошего вкуса. Вместо великолепных и мягких перьев, венчавших голову принцессы и спускавшихся до самой шеи, вместо сетки, усеянной раковинками и жемчугами, волосы герцогини были украшены простой эгреткой, которая, осеняя ее нос с горбинкой и глаза навыкате, напоминала птичий хохолок. Ее шею и плечи омывал белоснежный поток муслина, над которым бился веер из лебяжьих перьев, но корсаж платья был отделан лишь металлическими блестками в форме стрелок и бусинок да бриллиантами, а само платье облегало ее тело с истинно британской пунктуальностью. Наряды были совершенно разные, но когда принцесса уступила кузине кресло, в котором сидела до сих пор, обе они повернулись друг к другу – и тут стало ясно, что каждая восхищается тем, как одета другая.

Завтра, быть может, герцогиня Германтская улыбнется, описывая чересчур сложную прическу принцессы, но наверняка подчеркнет, что кузина тем не менее была очаровательна и отменно элегантна; а принцесса, которой, вообще говоря, не по вкусу был холодноватый, строгий, чересчур утонченный стиль кузины, обнаружит, что в этой сдержанности, в этой нелюбви к излишествам есть нечто восхитительно изысканное. И вообще между ними царило согласие, всемирное тяготение, предопределенное воспитанием и сглаживавшее противоречия между их манерой одеваться и даже повадками. Утонченность манер протянула между ними невидимые магнитные линии, и это силовое поле умеряло врожденную экспансивность принцессы, а жесткость герцогини в этом поле смягчалась, наполнялась кротостью и обаянием. Если зрители поднимали глаза к ярусу, они видели там в двух ложах «туалеты», из которых один, якобы сравнимый с нарядом принцессы Германтской, как казалось баронессе де Мариенваль, придавал этой даме налет чудаковатости, самодовольства и дурного воспитания, а другой, свидетельствуя об упорном стремлении любой ценой напоминать наряд и шарм герцогини Германтской, лишь превращал госпожу де Камбремер в провинциальную пансионерку, прямую, будто через нее продернута проволока, сухопарую и угловатую, с каким-то похоронным плюмажем, вертикально торчавшим в волосах; точно так же в пьесе, которую сейчас играли на сцене, довольно было роль Берма, которая была по силам только ей одной, поручить любой другой исполнительнице, чтобы оценить ту особую поэзию, что исходила от великой актрисы. Возможно, г-же де Камбремер нечего было делать в зале, где в ложах (даже самых верхних, снизу напоминавших пузатые корзины, которые плотно заполнили человеческими цветами и подвесили к аркам свода на алых ремнях бархатных переборок) были подобраны одна к одной только самые блистательные дамы нынешнего сезона; эту эфемерную панораму вскоре предстояло видоизменить смертям, скандалам, болезням, ссорам, но теперь она, завороженная вниманием, жарой, головокружением, пылью, элегантностью и скукой, замерла на миг в этом вечном и трагическом пространстве бессознательного ожидания и безмятежного оцепенения, которое потом вспоминается как затишье перед взрывом бомбы или началом пожара.

Поделиться:
Популярные книги

Отморозок 3

Поповский Андрей Владимирович
3. Отморозок
Фантастика:
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Отморозок 3

Род Корневых будет жить!

Кун Антон
1. Тайны рода
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
7.00
рейтинг книги
Род Корневых будет жить!

На границе империй. Том 7. Часть 2

INDIGO
8. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
6.13
рейтинг книги
На границе империй. Том 7. Часть 2

Полковник Империи

Ланцов Михаил Алексеевич
3. Безумный Макс
Фантастика:
альтернативная история
6.58
рейтинг книги
Полковник Империи

Идеальный мир для Лекаря 11

Сапфир Олег
11. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 11

Последняя Арена 2

Греков Сергей
2. Последняя Арена
Фантастика:
рпг
постапокалипсис
6.00
рейтинг книги
Последняя Арена 2

Скрываясь в тени

Мазуров Дмитрий
2. Теневой путь
Фантастика:
боевая фантастика
7.84
рейтинг книги
Скрываясь в тени

Герцог и я

Куин Джулия
1. Бриджертоны
Любовные романы:
исторические любовные романы
8.92
рейтинг книги
Герцог и я

Владеющий

Злобин Михаил
2. Пророк Дьявола
Фантастика:
фэнтези
8.50
рейтинг книги
Владеющий

Развод с миллиардером

Вильде Арина
1. Золушка и миллиардер
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Развод с миллиардером

Паладин из прошлого тысячелетия

Еслер Андрей
1. Соприкосновение миров
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
6.25
рейтинг книги
Паладин из прошлого тысячелетия

Боги, пиво и дурак. Том 6

Горина Юлия Николаевна
6. Боги, пиво и дурак
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Боги, пиво и дурак. Том 6

Бестужев. Служба Государевой Безопасности. Книга вторая

Измайлов Сергей
2. Граф Бестужев
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Бестужев. Служба Государевой Безопасности. Книга вторая

Орден Багровой бури. Книга 6

Ермоленков Алексей
6. Орден Багровой бури
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
5.00
рейтинг книги
Орден Багровой бури. Книга 6