Страницы моей жизни
Шрифт:
В Царское, конечно, не смела ехать. От моего верного Берчика узнала, как обыскивали мой домик, как Временное правительство предлагало ему 10 тысяч рублей, лишь бы он наговорил гадости на меня и на Государыню; но он, прослуживший 45 лет в нашей семье, отказался, и его посадили в тюрьму, где он просидел целый месяц. Во время первого обыска срывали у меня в комнате ковры, подняли пол, ища «подземный ход во дворец» и секретные телеграфные провода в Берлин. Искали «канцелярию Вырубовой» и, ничего не найдя, ужасно досадовали. Но главное, что они искали, — это винные погреба, и никак не могли поверить, что у меня нет вина. Обыскав все, они потребовали, чтобы моя старушка кухарка приготовила им ужин, и уехали, увезя в карманах все, что могли найти поценней.
Хотя я не могла поехать в Царское навестить тех, о ком я так скучала, но за несколько дней до их отъезда в Сибирь я получила маленькое письмо от Государыни (письмо № 1 — см. Приложение I). С этим письмом Государыня послала мне коробку моих золотых вещей, которую она сохранила во время моего ареста. Горничная рассказывала мне, как они провели лето, как одно время Их Величеств разъединили
Я переехала к зятю в его дом на Морской. В верхнем этаже жил некий Манташев, и там каждую ночь происходили кутежи, которые кончались часов в 7 утра. Вино лилось рекой. Бывали там Их Высочества Борис Владимирович, Мария Павловна и другие. Я тяжело заболела разлитием желчи и целыми ночами не могла спать от шума и музыки; больная и нервная, я не могла привыкнуть к этой обстановке после всего пережитого. Зять мой тоже целыми ночами пропадал у них наверху. Приезжал ко мне Mr. Gibbs, снимал меня для Государыни и уехал в Тобольск. Всевозможные корреспонденты, английские и американские, ломились ко мне, но я видела, кажется, только двух или трех: американца Crozzier-Jong и Mrs. Dorr. Зять мой получил письмо от своей сестры, что она приезжает и не хочет быть со мной под одной крышей, и я переехала снова к дяде.
24 августа вечером, как только я легла спать, в 11 часов явился от Керенского комиссар с двумя «адъютантами», потребовав, чтобы я встала и прочла бумагу. Я накинула халат и вышла к ним. Встретила трех господ, по виду евреев; они сказали, что я, как контрреволюционерка, высылаюсь в 24 часа за границу. Я совладала с собой, хотя рука дрожала, когда подписывала бумагу; они иронически следили за мной. Я обратилась к ним с просьбой отложить отъезд на 24 часа, так как фактически не могла в этот срок собраться: у меня не было ни денег, ни разрешения взять кого-нибудь с собой. Ко мне, как опасной контрреволюционерке, приставили милиционеров. Заведующий моим лазаретом Решетников и сестра милосердия Веселова вызвались ехать со мной. 25-го появилось сообщение во всех газетах, что меня высылают за границу; указан был день и час. Близкие мои волновались, говоря, что это провокация. Последнюю ночь мои родители провели со мной, из нас никто не спал. Утро 26-го было холодное и дождливое, на душе невыразимо тяжело. На станцию поехали в двух автомобилях, причем милиционеры предупредили ехать полным ходом, так как по дороге могли быть неприятности. Мы приехали первыми на вокзал, в зале 1 класса ожидали спутников. Дорогим родителям разрешили проводить меня до Терриок. Вагон наш был первый от паровоза. В 7 часов утра поезд тронулся, — я залилась слезами. Дядя в шутку называл меня эмигранткой. Несмотря на все мученья, которым я подвергалась за последние месяцы, «эмигрантка» убивалась при мысли уезжать с Родины. Казалось бы, все готова терпеть, лишь бы остаться в России. Наша компания контрреволюционеров состояла из следующих лиц: старика редактора Глинки-Янчевского, доктора Бадмаева — пресмешного божка в белом балахоне с двумя дамами и маленькой девочкой с черными киргизскими глазками, Манусевича-Мануйлова и офицера с Георгиевской ленточкой в петлице и в нарядном пальто, некоего Эльвенгрена. Странная была наша компания «контрреволюционеров», не знавшая друг друга. Стража стояла у двери; ехал с нами тот же комиссар-еврей, который приехал ко мне ночью с бумагой от Керенского. Почему-то теперь он был любезнее. В Белоострове публика заметила фигуру доктора Бадмаева в белом балахоне и начала собираться и посмеиваться. Узнали, что это вагон контрреволюционеров; кто-то назвал мою фамилию, стали искать меня. Собралась огромная толпа, свистели и кричали. Бадмаев ничего не нашел умнее, как показать им кулак; началась перебранка — схватили камни с намерением бросить в окна. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы поезд не тронулся. Я стояла в коридорчике с дорогими родителями ни живая, ни мертвая. В Терриоках — раздирающее душу прощанье, и поезд помчался дальше.
Но случилось еще худшее. Подъезжая к Рихимякки, я увидела на платформе толпу в несколько тысяч солдат; все они, видимо, ждали нашего поезда и с дикими криками окружили наш вагон. В одну минуту они отцепили его от паровоза и ворвались, требуя, чтобы нас отдали на растерзание. «Давайте нам Великих Князей. Давайте генерала Гурко…» Их ввалилось полный вагон. Я думала, что все кончено, сидела, держа за руку сестру милосердия «Да вот он, генерал Гурко», — кричали они, вбежав ко мне. Напрасно уверяла сестра, что я больная женщина, — они не верили, требовали, чтобы меня раздели, уверяя, что я — переодетый Гурко. Вероятно, мы все были бы растерзаны на месте, если бы не два матроса-делегата из Гельсингфорса, приехавшие на автомобиле: они влетели в вагон, вытолкали половину солдат, а один из них — высокий, худой, с бледным добрым лицом (Антонов) — обратился с громовой речью к тысячной толпе, убеждая успокоиться и не учинять самосуда, так как это позор. Он сумел на
К ночи мы подъехали к Гельсингфорсу. Всех остальных спутников Антонов отправил под конвоем, мне же и сестре он сказал, что проведет нас в лазарет, находившийся на станции. От слабости и волнения я не могла держаться на ногах, санитары на носилках понесли меня на пятый этаж. По всей дороге стояла толпа больных и раненых матросов и солдат в полосатых синих халатах. Особенных замечаний не слыхала; кто-то даже сказал: бедняжка… Сестра финка, очень милая, уложила меня в постель, дала лекарство, но нам недолго пришлось остаться в покое. Через полчаса поднялась суматоха, пришел караул с «Петропавловска», матросы, похожие на разбойников, со штыками на винтовках, какие-то делегаты из комитета, требуя, чтобы меня перевезли на «Полярную Звезду» к остальным заключенным. Антонов с ними сердито спорил, доказывал, но ему пришлось сдаться. Он с бледным, взволнованным лицом прибежал мне объяснить положение дела и торопил скорее одеться.
Испуганная и слабая, я спустилась вниз на костылях среди возбужденной толпы матросов. Антонов шел возле меня, все время их уговаривая. Самое же страшное было, когда мы вышли на площадь перед вокзалом. Тысяч шестнадцать народу — и надо было среди них дойти до автомобиля. Ужасно слышать безумные крики людей, требующих вашей крови… Но Господь чудом спас меня. Я же была уверена, что меня растерзают, и чувствовала себя, как заяц, загнанный собаками… Антонов вел меня под руку, призывая их к спокойствию, умоляя, уговаривая… Все это было делом нескольких минут, но никогда в жизни их не забуду. Антонов бережно посадил меня и сестру в автомобиль, и мы начали медленно двигаться сквозь неистовствующую толпу. «Царская наперсница, дочь Романовых. Пусть идет пешком по камням…» — кричали обезумевшие голоса. Но Антонов, стоя в моторе, жестикулировал, кричал, заставляя их расступиться и давать дорогу…
Наконец вырвались и покатились куда-то по городу. На набережной остановились, пришлось лезть по плоту, доскам и, наконец, по отвесному трапу. Антонов почти нес меня на руках. Мы очутились на яхте «Полярная Звезда», с которой связано у меня столько дорогих воспоминаний о плаваниях — по этим же водам с Их Величествами… Яхта перешла, как и все достояние Государя, в руки Временного правительства. Теперь же на ней заседал «Центробалт». Нельзя было узнать в заплеванной, загаженной и накуренной каюте чудную столовую Их Величеств. За теми же столами сидело человек сто «правителей» — грязных, озверелых матросов. Происходило заседание, на котором решались вопросы и судьба разоренного флота и бедной России.
Пять суток, которые я провела под арестом на яхте, я целый день слышала, как происходили эти заседания и говорились «умные» речи. Мне казалось, что сижу в доме сумасшедших… Нас поместили в трюм. Все было переполнено паразитами; день и ночь горела электрическая лампочка, так как все это помещение было под водой. Никогда не забуду первой ночи. У наших дверей поставили караул с «Петропавловска», те же матросы с лезвиями на винтовках, и всю ночь разговор между ними шел о том, каким образом с нами покончить, как меня перерезать вдоль и поперек, чтобы потом выбросить через люк, и с кого начать — с женщин или со стариков. Всю ночь не спал и наш новый друг Антонов; сидел у стола, разговаривал то с тем, то с другим; когда караул гнал его спать, он отказывался, говоря, что исполняет при нас обязанности комиссара и не имеет права спать. Он напоминал постоянно матросам, что без согласия совета матросы не имеют права нас лишать жизни. Когда караул сменила команда с «Гангута», Антонов ушел, и я больше никогда его не видала. Вернувшись на свой корабль, матросы с «Петропавловска» убили всех своих офицеров…
Так провели мы пять суток. Как мы не сошли с ума, не знаю, но когда нас перевели в крепость, то я заметила, что стала седая. Нас выводили на полчаса на верхнюю палубу; там мы набирались воздуха; я садилась возле рубки, где так часто сидела с Государыней и где каждый уголок был памятен мне. На этом же месте пять лет тому назад я снимала Императрицу-Мать вместе с Государем и ее японскими собачками в день именин Государыни; какая чистота была тогда на яхте… а теперь! Под крики ораторов Центробалта сидели мы, ожидая нашей участи. — Ну что? Есть известия из Петрограда? — то и дело спрашивали мы, но никто не ехал, никто ничего не знал. Кормили нас хорошо. Вылезали из наших нор к столу: нам приносили мясо, суп, много хлеба и чай. Новый ужас пережили мы на второй вечер, когда был митинг на площади около «Полярной Звезды» по поводу нас. Толпа требовала самосуда, ворвались делегаты на яхту, обходили наши конуры и нашли, что мы слишком хорошо содержимся. Мыться не было возможности среди матросов. Набрела на двух земляков из нашего села Рождествена. Они жалели меня и говорили, что если бы знали, что это наша Анна Александровна, то как-нибудь похлопотали бы, но теперь ничего нельзя было сделать. Раз вечером я нашла у себя в каюте безграмотно написанное письмецо, которое сообщало, что нас поведут в крепость или тюрьму и что пишущий жалеет меня.