Странная женщина (сборник)
Шрифт:
Однажды Борис неожиданно и довольно резко упрекнул её в отсутствии интереса к его работам. Стремясь исправиться, Таиса при первой же возможности отправилась на его выставку. Со старательным вниманием вглядывалась в расплывчатые монохромные портреты. Обошла четыре просторных белых зала минут за двадцать. Но около последнего портрета она остановилась. И простояла, кажется, целую вечность. Пока охранник, подгонявший запоздалых посетителей к выходу сиплым «закрываемся», не заставил её очнуться. Это был портрет той самой племянницы. Девочки с распущенными русыми волосами. С лампочкой в руке, как будто она держит хрупкий экзотический фрукт. Таиса так и не поняла, был это прижизненный портрет девочки или её post mortem. Таису холодила и тревожила неприятная двойственность и топкая сизая неопределённость портрета. Таису холодила и тревожила собственная двойственность и неопределённость после 8 октября, больницы, докторов. Она так разволновалась, что на следующий день заболела ангиной. А через пару дней Борис, скорее из вежливости, предложил погостить в его загородном доме. Бросил вскользь по телефону. Почему бы тебе не… И Таиса, тоже скорее из вежливости, согласилась.
Она прожила у него на даче всю зиму. А потом – всю весну, так ни разу и не надев новое пальто цвета крем-брюле.
Ещё в его загородном доме призрачно обитала «Эта». По-кошачьи неторопливая и задумчивая, однажды потерявшая имя. Теперь от неё осталось только отсутствие и сиреневое молчание, будто нарисованное мелком на асфальте, за несколько минут до ливня. Со временем Таиса догадалась, что «Эта» уходит. Для успешной работы он нуждался в трёх девушках-призраках, в трёх музах-тенях своего загородного дома. Таиса долго старалась преодолеть ревность и горечь, разливающиеся внутри от подобных прозрений. Она была уверена и ждала, что со дня на день здесь появится ещё одна, новенькая, ломкая и странная, которой нечего терять и нечем себя увлечь за воротами его дачи. Ожидая со дня на день появления незнакомки, Таиса неторопливо жила в просторной мансарде второго этажа, по соседству с зимним садом. В комнатке с огромным окном было холодно, даже если вечером как следует истопить угловой камин, выложенный гжельскими изразцами.
Пребывание на даче совсем изнежило Таису. Теперь она вся была – только неспешность и сладость. Целыми днями читала французские романы из библиотеки Бориса, без особого усердия училась плести кружева по растрёпанной книжке 1901 года с такой ломкой пожелтелой бумагой, что листать страницы нужно было как можно медленнее.
Дважды в день обитатели загородного дома встречались внизу за чаем. Медленно и таинственно возникали, будто бы проступая из сумрака, на первом этаже. Размещались за большим овальным столом, устланным белоснежной скатертью с шахматными фигурами чашек, молочника и сахарницы из чёрного, белого и розового фарфора. Перенимая друг у друга лёгкую жеманность, склонялись над чашками, передавали по кругу масло и сыр. Борис, Лиля, Таиса, иногда – «Эта», потерявшая имя. Собравшись все вместе, они слаженно и проникновенно молчали, слушали граммофон, закипающий самовар или шум ливня. Иногда они часами беззвучно играли в переводного и подкидного. Лиля надевала шляпу. «Эта» вспыхивала или даже чуть всхлипывала. Таиса раздражалась, всё ещё слегка ревновала, стараясь не меняться в лице. Каждая девушка относилась к другой как к смутной и несущественной грёзе, вполне допустимому капризу. Каждая девушка по-своему смирилась, растворившись в прохладе молчаливого дома его муз.
Поздним вечером на клумбах белыми звёздами расцветал табак. Вдоль дорожек парка загорались фонари, всю ночь они медленно затухали, утрачивая собранный за день заряд солнечных батарей. Сад и дом тонули в сумраке, всё становилось необъяснимым, неожиданным и слегка тревожным. Иногда ночные звуки будто состязались, пугая тех, кто ревниво и трепетно ждёт. Поскрипывала лестница, чёрный ветер завывал в каминной трубе, мерцающий звёздами сквозняк свистел в щёлочки оконных рам. Тут и там раздавался не то сбивчивый стук в дверь, не то это ветви яблони, покачиваясь, колотили в чердачное оконце. Утром комнатка снова наполнялась холодным светом. Нежась в постели перед завтраком, бледная, утомлённая Таиса с рассыпанными по подушке волосами всё чаще и чаще с каверзным недобрым интересом гадала, кто же окажется следующей гостьей. И что произойдёт с «Этой», потерявшей имя, когда новая девушка появится в доме.
Махаон – парусник
Потерявшая имя наблюдает сад и покачивается в кресле-качалке, шурша гравием. Позади, в доме, сквозь треск и песок что-то тоненько грассирует граммофонная певичка. В столовой Борис, Таиса и Лиля разбирают последнюю съёмку. На овальном столе – сотня фотографий, отпечатанных на больших матовых листах. Там серая муть луж, напудренные тела и чернильные контуры деревьев. Потерявшая имя покачивается в звенящем полуденном саду, угадывая спиной каждое их движение. Лиля пожимает плечами, потом наклоняет голову и замирает над фотографией, которую она вытащила наугад, двумя пальчиками. Таиса, раздумывая, какой вариант удачнее, крутит на указательном пальце перстенёк с топазом. И вот колокольчик – Борис размешивает сахар, подливает в чай молоко.
Перед ней не фотография, нет, а клумба с белыми сосульками табака. Старинные липы, каждой из которых сто с лишним лет, главные фигуры этого сада. Их раскидистые кроны разбойничьи ерошит июльский ветер. Между морщинистыми слоновьими стволами танцующие тоненькие вишни, несколько ворчливых старух антоновок, увитая плющом беседка, которую почему-то никто не любит. Оранжерею в этом году совсем забросили, там сейчас беспорядок, склад садовых инструментов и гнезда ласточек. Вдали, у ворот, как будто мерцает капустница. Иногда в сад со стороны речушки нечаянно вторгается рассеянная от жары стрекоза с синими крыльями. Потерявшая имя запрокидывает голову, там бело-голубые взбитые облака. И высота, высота, от которой становишься беспечной. Но не доброй, нет. И не такой, как раньше. Она чувствует позвоночником нахмуренные бобровые брови Бориса, который упер кулаки в клетчатый жилет и в задумчивости склонился над серией снимков. Чувствует лопаткой: вот Лиля пятится к окну, зажигает сигарету и на несколько мгновений становится обособленной, совсем непрозрачной. Чувствует спиной: Таиса, по-детски возмутившись, гоняет влетевшую в столовую осу вафельным полотенцем. Она чувствует нежность к этому странному и не совсем доброму дому, увитому диким виноградом, ставни которого по ночам так тревожно скрипят и постукивают на ветру. В комнатах первого этажа повсюду раскиданы, запрятаны в тумбочки и секретеры тысячи чёрно-белых фотографий, в комнатах второго – обманутые ожидания, сцены ветрености, ревности и воплотившихся грёз. Над клоунскими париками травы, люпинами и редкими ромашками лужайки под липами вьются пчёлы. Потерявшая имя знает наизусть этот сад, дом и характеры его обитателей. Два года, которые пролетели здесь будто неделя, она смотрела во все глаза, каждый день пыталась уяснить, зачем ей это неожиданное добровольное заточение. Она часто гадала: приключение это или всё же особенное испытание. Она старалась видеть, понимать и быть хоть немного добрее в своих разгадках. С каждым днем, утрачивая прежний цинизм и защитный панцирь
И всё же вспоминается солнечным и одновременно туманным тот день, когда она впервые рассмеялась в этой просторной столовой и залила кофе своё любимое сиреневое платье. Поскорее промокнула салфеткой. Но было уже поздно, кофейный остров проступил, растёкся и накрепко впитался в ткань. Через круглый стол, такой лёгкий, что, казалось, того и гляди сорвётся и взлетит, она уловила внимательный взгляд Бориса. Колкие чёрные глаза – из-под жёстких кустистых бровей. Тишина и прохлада дома царственно поглощали дыхание двух замедленных девушек. В тот день потерявшая имя была уверена: эти хрупкие грации – его племянницы или сестры. Совсем юные девушки-мотыльки. На которых с лёгкостью можно было не обращать внимания, которых можно было с лёгким сердцем не брать в расчёт. Тем более если кое-кто с первого слова, с первого взгляда, ещё у калитки, закружил и оторвал тебя от земли: голосом, движениями, жилетом, к которому не хватало только часов с цепочкой. И тишина ширилась в сумраке столовой, в маленьких уютных комнатах прохладного дома. Лишь звон фарфоровой молочницы. Лишь едва уловимый треск опустившейся на блюдце, почти невесомой чашки. Белая гвардия – кофейник, сахарница, солонка. На опустевшем блюде оладий – тоненький голубой ободок. А потом откуда-то издалека послышалось предложение воздушной, прозрачной Риммы воспользоваться чем-нибудь из её гардероба.
Любимое сиреневое платье с островом так никогда и не отстиранного кофе наверняка и сейчас таится на втором этаже. Потерявшая имя могла бы отыскать его с завязанными глазами. По скрипучей визгливой лестнице, потом два раза свернуть в узком коридоре, на стенах которого – старинный гербарий в рамках. Вторая дверь от окна, бывшая комнатка Риммы. Напротив двери – трюмо и комод. В темноте комода, справа, где на створке тусклое топкое зеркало, – позвякивающий рядок медных вешалок. Потерявшая имя уверена: платье до сих пор ждёт её, окутанное лавандовой отдушкой от моли. Ей всегда казалось, что превращение в себя прежнюю возможно – из любого чудовища, из любой истории, из любой беды. Когда в доме появилась Лиля, прозрачная Римма неожиданно и бесследно пропала. Римма исчезла вечером, сразу после ужина, будто бы растворилась в сиреневом сумраке, пахнущем шиповником и бадьяном. Как будто этот странный и не совсем добрый дом проглотил за ненадобностью растратившую все силы Римму. И уничтожил все её следы. Она больше никогда не появлялась: ни в столовой, ни в библиотеке, ни в гостиной, ни в парке. О ней с тех пор никто никогда не вспоминал. Потерявшая имя давно поняла, что ей тоже придётся смириться – со всем, что уготовано девушке-призраку, его ослабевшей и исчерпанной музе. Потерявшая имя знала: это произойдёт уже совсем скоро, со дня на день. Новая беспечная душа попадёт в свою добровольную и такую желанную западню. И тогда этот странный, не совсем добрый дом без следа проглотит лишнюю, исчерпанную, её самую. С этим невозможно было смириться. К этому невозможно было подготовиться. И потерявшая имя с затаённым ужасом ждала, что же будет дальше.
Через неделю, сбитый с толку, сломленный этим грубым, бессовестным побегом, Борис слёг с аритмией. Лежал один в комнате, утопая в мягкой разгорячённой подушке. Ничего не делал, часами смотрел на чёрную листву яблони сквозь пыльный тюль огромного окна. Поначалу очень вежливо и даже жалобно просил не беспокоить, умолял не входить. Потом даже капризно, совсем незнакомо требовал тишины, будто расхворавшийся старик раздражался от любых звуков. И особенно срывался от любого шёпота, даже не сомневаясь, что они там в столовой обсуждают случившееся. Был день, когда совсем уж задумались о больнице. Но до больницы всё-таки не дошло, постепенно от сердца отлегло, почти отпустило. Но Борис всё равно исхудал, потемнел и редко теперь выходил из комнаты.
Она сорвалась рано утром, намеренно оставив повсюду следы разрушения, настоятельные доказательства поспешного, безоглядного бегства. Ей было тяжело, она как будто силой вырывала из земли все свои корни, безжалостно обрубив наиболее цепкие из них. Было невыносимо, было больно, ведь её место определённо и накрепко было именно здесь, на этой даче. Она бы и осталась здесь покорно, фатально, до самого последнего дня. Но она не вытерпела, была не в силах день за днём дожидаться развязки, которая так тревожила и пугала её. Она много думала, всё-таки решилась и убегала панически, поспешно, перевернув в гостиной светильник. С тех пор повсюду обнаруживались голубые фарфоровые черепки плафона, ранящие осколки её вольности. Она захватила с собой, а иными словами украла, пустую шляпную коробку, отлично зная, что шляпа всегда висит на вешалке, что Лиля так любит иногда надеть её и стоять у окна, разглядывая сквозь балкон деревья и цветы. Она стащила из библиотеки несколько старинных брошюр по вязанию кружев, никогда не собираясь их листать, тем более никогда не собираясь вязать по ним кружева. Она оставила в своей комнате оскорбительный беспорядок. Упавший набок стул, мятые салфетки на тумбочке, пустые жестянки из-под печений, брошенные в комоде платья, мятый клубок осиротевшего белья, мусор из сумочки, высыпанный прямо на подоконник, разбросанные по полу чеки и патроны истраченных помад. Её побег нарушил тишину и сиреневый сумрак дома. О ней не молчали, о её бегстве говорили почти каждый день – за послеобеденным чаем, отвернувшись друг от друга, заглядывая в дверные проёмы, пряча глаза. Ко всему прочему, она как будто взломала ворота, что-то там повредила в проводке. Но совсем другое создало трещину в их устоявшемся размеренном мире. Её самовольное вторжение в неуловимую суть этого места, вот что было оскорбительным. Её способность решиться и осуществить задуманное – поспешно, безжалостно, с умышленной сценографией улик. Ей удалось нарушить устоявшиеся в этих стенах законы тайного равновесия, годами слагавшейся гармонии. Убегая, она всё же сумела качнуть этот устойчивый мир. С тех пор Борис почти каждый вечер запирался в своей комнате с бутылкой сливовицы. И слушал тихую музыку, которая струилась в распахнутое окно, в ночной встревоженный сад.