Шрифт:
Annotation
Гусев-Оренбургский Сергей Иванович
Сергей Гусев-Оренбургский
Странница
Гусев-Оренбургский Сергей Иванович
Странница
Сергей Гусев-Оренбургский
– - Батюшка... батюшка!
– - кричал испуганный голос за окном, -- о. Лаврентий... ах ты, Боже мой... батюшка, а батюшка!
И кто-то изо всей мочи набатывал в ставень.
О. Лаврентию снилось, что попадья родила ему сына и сам преосвященный захотел быть крестным отцом его. Радовался и удивлялся о. Лаврентий такому обстоятельству, -- одно его смущало: преосвященный непременно хотел нарещи младенца Ксилофоном. О. Лаврентий почтительно пытался объяснить преосвященному, что Ксилофон, собственно, не имя, а музыкальный инструмент, как вдруг преосвященный, к ужасу о. Лаврентия, сделал необыкновенно грозное лицо и принялся кричать на всю залу, стуча рукою по столу:
– - Я так хочу... батюшка... батюшка... о, Лаврентий!
В испуге о. Лаврентий проснулся, лежал и силился сообразить: где он и что с ним.
– - Какой глупый сон, -- шептал он, прислушиваясь к ночной тишине.
В ставень опять принялись набатывать. О. Лаврентий поспешно прошел в темноте к окну и распахнул его. Запах черемухи и сирени волною влился в комнату из темного сада вместе с влажным воздухом ночи. Кто-то стоял под окном и тотчас же, едва о. Лаврентий распахнул его, забормотал умоляющим голосом, путаясь и сбиваясь:
– - Ваше благословление, батюшка. Дойди, сделай милость, до нас... напутствовать душу. Сын умирает!
– - Морев, это ты?
– - узнал о. Лаврентий мужика, -- неужто Павел умирает?
– - Умирает, батюшка родимый, кончается сыночек мой...
– - С чего это он... такой Бова!
– - Бог весть, с чего, попритчилось. Дойди, батюшка-кормилец. Кажную минуту ждем: дух вон!
Быстро собравшись, о. Лаврентий вышел на улицу. Темная прохлада полуночи охватила его. Сельская улица была молчалива и пустынна. Спали во мраке кривобокие хаты, покосившиеся плетни, полусгнившие амбарухи, спала маленькая церковь, темным силуэтом возвышавшаяся среди площади. Вот бессонный сторож взялся за веревку: два унылых удара медленно поплыли в воздухе один за другим и замерли в невидимых далях ночи.
– - Да что же случилось с Павлом?
– - спрашивал дорогою о. Лаврентий.
– - Бог весть.
– - Простуда, что ли?
– - Приключилась да приключилась болесть, вот под это самое место... под бок. Ни дохнуть, ни шевельнуться. Днем-то он еще кое-какую работу по домашеству справлял, а как ночь придет... она и насядет на него.
– - Кто?
– - Трясучка-то. Уж не знаю, батюшка, правду что ли бабушка Кониха говорит, будто их семь сестер? Ну, это, мотри-ка, самая злющая. Учнет это его трясти да ломать, смотреть страсти. Видения ему тоже разные представлялись, страшные: то становой это является ему, то Илья-пророк.
– - Гремит, -- говорит, -- гремит!.. А сам учнет креститься, скоро так, скоро. Не знай, батюшка,
– - А фельдшера звали?
– - спросил о. Лаврентий, наблюдая, как по темному небу прокатилась звезда.
– - И где нам с фершалами водиться, батюшка. Он, Иван-то Антоныч, человек гордый, без рубля не пойдет.
– - Надо же лечить человека, человек дороже денег.
– - Лечи-и-ли!
– - Как?
– - Своими средствиями. Промежду народа-то у нас тоже есть всякие... мудреные. Взять хоть бабушку Кониху, человек умственный.
– - Она Павла лечила?
– - Допреж она. Пужала его. Над порохом молитвы шептала и из старого ружья под самым ухом у Павла выпалить заставила, чтобы трясовицу-то спужать.
– - Ну, и что же?
– - Не пужливая. Тогда черничку позвали, Миколавну, та с ерусалимского угля спрыскивала.
– - Помогло?
– - улыбнулся в темноте о, Лаврентий.
– - Как же... в те поры же полегчало. Только ерусалимский-то уголек силу потерял, черничка сказывала, потому он у ей четвертый год на исходе, а вся в ем сила три года держится, сколько, значит, Христос-батюшка пречистыми ногами по земле ходил. Ну, Павел-то и опять занедужился. Потом ему кашки давали.
– - Какой кашки?
– - Овсяной. Овсяной кашки сварили и в нее четыре изюминки положили.
– - Почему же четыре?
– - А ведь вангелистов-то четверо было, батюшка, -- убежденно сказал мужик.
– - Нам эту кашку сварить унтер Корнеич присоветовал. Видал он, как этой самой кашкой одна цыганка самого главнейшего ихнего, значит, начальника военного излечила. Ну, только кашка-то, надо правду сказать, не помогла. А в те поры прохожая странница взялась его в един день на ноги поставить.
– - У него, бает, сила выходит, и надо ему этой самой силы в нутро влить, потому что без нее всякий человек пропасть должен.
– - Как же, говорим, это сделать-то?
– - А я, говорит, могу. Видим мы, человек она бывалый, просим: вылечи, чем можем, соответствуем.
– - Я, говорит, за леченье ничего не возьму, а помочь помогу, потому -- средствие знаю. И принялась она лечить.
– - Достаньте, говорит, мне царской водки да наперсток. Пока мы царской водки покупали да наперсток искали, странница-то над водой ворожбу читала, да так-то страховито, что вода у ей в чашке все волнами... волнами ходит. Вылила она в чашку наперсток царской водки и... Павлу-то...
– - Это ж сумасшествие!
– - вскричал о. Лаврентий, -- ну, и что же, что? Помогло?
– - Нет, -- грустно сказал мужик, -- странница говорит: водка не того нумеру попала. Ен как выпил... так у него...
– - Что?
– - Глаза-то...
В это время они подошли к воротам и мужик бросился отворять калитку.
Изба была так темна, что напоминала скорее нору, чем жилище человеческое. Стены комнаты были черны от копоти, а осевший потолок подпирала по средине кривая жердь. О. Лаврентия оглушил запах онуч, поту и какой-то прели и плесени.
– - Где больной?
– - спросил он.
Горько плакавшая женщина поправила огонь в чадившей лампе и при тусклом свете ее о. Лаврентий прошел по земляному полу в тот угол, где, вытянувшись, как труп, лицом кверху неподвижно лежал больной. Он хрипло и глухо, не переставая, стонал. Тусклый свет лампы, с трудом пробиваясь сквозь грязное стекло, колеблясь, заставлял тени кружиться и танцевать по стенам и потолку вокруг больного и бросал багровый отблеск на лицо его. О. Лаврентий глянул в лицо больного и вскрикнул: