Странствие бездомных
Шрифт:
Неожиданно свалилась беда — на седьмом месяце беременности я заболела малярией. Приступы повторялись через день, озноб сотрясал меня, сменялся жаром, при котором запекались губы, — температура поднималась до сорока двух. Марья Васильевна позвала хорошего врача-акушера, тоже ссыльного. Он спас моего ребенка и меня, давая очень осторожно, маленькими дозами, хинин, единственное лекарство против этой болезни, в моем положении очень опасное. После каждого приступа я плавала в поту и страшно слабела. Как раз в день озноба и жара монашка принесла готовое одеяльце. Наталья Антоновна осталась у нас жить. Она меня выходила, взяла в свои руки все хозяйственные дела и заботу обо мне. Делала
В глазах «моей монашки» не было доброты, порой проглядывала даже злоба. Жалела ли она меня, больную и беременную, не знаю. Осталась ли она у нас из милосердия — сомневаюсь. Может, нужда ее заставила. Она оговорила свои условия — обязанности, заработок и питание. Делала все, на что подрядилась да что Бог велит, но сердца своего не тратила. Да и как могло быть иначе? Мы ей были чужие, не только «мирские», но «советские», а значит, гонители церкви и верующих. Не знаю, что ей Бог велел, но мне-то ее точно Бог послал. Болезнь меня скрутила, я устала, ослабела. Доктор приезжал на своем велосипеде ежедневно, выслушивал — бьется ли сердечко, не уморил ли хинин мое дитя. Поправлялась я медленно, но молодость брала свое. Малярия отступилась от нас.
Кончался сентябрь, срок уже подходил, не стала бы я описывать, как родила своего первенца — дочку, если бы не было это так необычно. Решиться на подобную авантюру могла только такая взбалмошная особа, какою была я.
Однажды поздним вечером я почувствовала легкие боли и объявила тревогу: до больницы надо было шагать и шагать — может быть, километра два, а то и больше. Разбудили Наталью Антоновну. Она решительно схватила кочережку — «мало ли кто нам встретится». Федору велела взять палку. Под надежной охраной я отправилась рожать. Но тревога оказалась преждевременной.
Больничная «родилка» привела меня в ужас: мокрый матрас, заскорузлое от крови одеяло, рядом на такой же высокой кровати кричит, озверев от боли, молодая роженица, девчонка-акушерка читает под лампой, не поднимая от книги головы. Ни слова в утешение измаявшейся, никакого к ней внимания. Стало холодно, закрыться нечем. Нет уж, увольте — я передумала. Под утро привели пожилую татарку (может, лет сорока, для меня пожилую). Она влезла на родильную кровать, кряхнула раза три: «Уй, аллах! Уй-ей-ей!» — и родила громкоголосого мальчишку. Я поняла — со мной так не будет, у меня все будет, как у той молодой страдалицы. Утром во время обхода я попросила доктора меня отпустить: «Пожалуйста, я хочу домой». Он пытался отговорить, даже пугал возможными последствиями, но я настояла, позвонила Феде на работу, чтобы он за мною пришел.
Марья Васильевна меня не бранила — все поняла, сказала, что на этой вот кровати родила всех своих детей, и, слава Богу, благополучно. Надо сговориться с акушеркой, она знает с какой, все приготовить, она поможет. Дома чисто, тепло, дома и стены помогают. «Ну и я с вами буду».
Так я родила свою дочку по старинке, дома. Было нелегко, роды долгие, мучилась, как та бедняжка, которой я сочувствовала, но я была в тепле, с участием и поддержкой, с вниманием и заботой. Федор был угнетен, мои стоны и крики его пугали, он где-то скрывался, может, сидел внизу, у хозяев. Наконец я разрешилась: дочка родилась худенькая, замученная малярией, со сморщенными от моего жара ладошками и ступняшками, но голосистая, жаждущая сосать, питаться и поправляться.
Так началась наша новая жизнь. Новорожденную Федор принял сдержанно. Мужчины вообще-то не испытывают
Мама сообщила с радостью о разрешении переменить Кокчетав на Уральск. Она приехала, когда я еще была в отпуске, и сразу же включилась в семейную жизнь. Центром этой жизни, как водится, стал ребенок. Я пошла на работу и дважды в день прибегала кормить дочку. Вечером мы с мамой крутились по хозяйству: топили печку, грели воду для купания, стирали. За Федором оставалось снабжение водой, но требовалось ее теперь раз в пять больше. В зимнее время это было сложнее — воду приходилось брать из проруби. К чести Федора надо сказать, что он хоть и покряхтывал, но носил сколько надо.
Ночью мы просыпались по нескольку раз от плача. «Ах, Танецка, Танецка, слассе меду пряницка!» — приговаривала я, меняя пеленки. Мама, конечно, тоже просыпалась, а потом и вставала, уговаривая меня поспать — «тебе же на работу». И я уступала — молодой сон и молодой эгоизм брали верх. Мама наскучалась в одиночестве, и семейная жизнь, казалось, была ей не в тягость.
Может, как раз там, в Уральске, мама впервые жила только как женщина-мать, хоть и в звании бабушки, а не была общественной деятельницей. И дело не только в ее необыкновенной любви и преданности мне. Возможно, этот поворот, как бы предопределенный обстоятельствами, совпадал с тем, что она понимала: борьба с режимом невозможна, требует слишком больших жертв, несопоставимых с результатами, борьба эта ломает жизнь молодых — тюрьмы и ссылки без просвета лишают их возможности любить, иметь семью, рожать детей. Ей, конечно, вспоминались многие судьбы, и особенно участь воронежской молодежи, с которой сдружилась в последние годы. О себе она не печалилась.
С Федором мама ладила и, конечно, его жалела. В наши отношения она не вмешивалась, но понимала, что они не так хороши и любовны, как хотелось бы. Со мной об этом она никогда не говорила. Мама была целомудренна — интимностей не касалась. Порой я ощущала, что ее огорчают мои резкости или его угрюмость. А мне не хватало кротости и терпения — по характеру и по «обстоятельствам жизни».
У мамы и Федора было достаточно тем для разговоров: история его ареста, провал политического кружка, провокация как метод действий ГПУ, принципы конспирации и наши промахи, сравнение царской тюрьмы с советской. Конечно, они касались политических разногласий, которые у них были, но до споров не доходило: Федор считал, что политика ВКП(б) требует коррективов, мама отрицала большевизм начисто. Я участия в их беседах, редких и обычно поздних, не принимала, хотя слушать мне было интересно.
Танечка росла, улыбалась, гулькала, звенела погремушкой, дрыгала ножками, лежа в большой корзине, заменявшей кроватку. С ней любили понянчиться хозяйские девочки, и в это время мы спешили управиться с домашними делами. Охотно «играла» Танечка с газетой — положим сверху, ножками бьет, бумага шуршит, ей нравится, а мы и рады: ребенок спокоен, можно что-то успеть. Однажды, оставив ее с газетой, ушли на кухню, вернулись — и ахнули: газета порвана в клочья, во рту у ребенка комки размокшей бумаги. Да, «чем бы дитя ни тешилось — лишь бы не плакало».