Странствие по таборам и монастырям
Шрифт:
– Мельх! Мельх! – звенел по фургону упоенный и серебряный смех веселых девушек.
Так, подружившись, со смехами и хохотами, то и дело врубая различный музон, куря сигареты и болтая, домчались они до места, и вскоре Цыганский Царь узрел грандиозные врата из ракушечника, к которым поднималась гигантская лестница из плит, по чьим слоновьим ступеням струились туда и обратно ярко одетые и взбудораженные человеческие существа. А за вратами вздымались лазерные лучи, уходящие в бездонное потемневшее небо, и там эти лучи бродили, становясь невидимыми и потерянными, пытаясь найти нечто крошечное, точечное, как острие иглы, пытаясь нащупать свою микроскопическую цель, заброшенную в далекие ледяные просторы. За вратами большой рейв, где работало одновременно
Вскоре Цыганский Царь уже самозабвенно танцевал в этом пестром тумане, и другие танцующие, скачущие, гнущиеся и ликующие тела вокруг него выступали из тумана и таяли в нем. И теплое плоское море с таинственным одобрением взирало своим единственным и всеобъемлющим соленым глазом на прыжки и вращения тел и лучей, на озаренные постройки, на куполообразные платформы в море, возведенные лишь для звука и танцев.
Море одобряло деятельность специальных машин, предназначенных для того, чтобы заполнять туманом пространство танцполов, сладковатый запах этого дискотечного тумана смешивался с соленым дыханием волн, и море, великое море, желая принять участие в радостном упоении танцующих, медленно гнало к берегу йодистые скопления своего собственного тумана, поглощающего далекие огни. Утром, когда сияние рейва погасло, остался только бесцветный морской туман, нежно и отстраненно обнимающий все на свете. И в этом тумане, словно выброшенный волнами Одиссей, спал на песке Цыганский Царь, который танцевал всю ночь.
То утро Рэйчел Марблтон встретила также на пляже, в курортном городе Пуле. Ее белая кожа, как часто бывает у рыжих, не переносила загара, поэтому она полулежала под тентом в тени с ноутбуком на коленях. Утро в Пуле выдалось отнюдь не туманное, а очень жаркое и ясное, людей было очень много, но Рэйчел сосредоточенно перечитывала начало своей статьи, где она писала о работах Анны Вероники Янсен.
Глава четырнадцатая
The Twin’s Kiss
Всем хорош монастырь, да с лица —
пустырь и отец игумен, как есть, безумен.
Рэйчел Марблтон не планировала в ближайшее время обзавестись любовником, но так случилось, что она вдруг близко сошлась с Мо Сэгамом. Впрочем, что следует понимать под выражением «сойтись близко»? Если подразумевать секс, то он, безусловно, играл важную роль в их отношениях, хотя, возможно, и не решающую. Сэгам понравился Рэйчел в качестве любовника, она также находила некоторые его замечания неожиданными, а некоторые повадки – загадочными, но в целом она о нем ничего не знала и отдавала себе отчет лишь в том, что парень этот соткан из некоего оголтелого и мрачного веселья; его словно бы постоянно переполняла тайная радость, столь яркая и брызжущая, что ее неустанно приходилось держать в тисках. В остальном молодой человек был хорош собой, энергичен, в меру галантен, совершенно не навязчив, совершенно не склонен к искренним разговорам и сердечным излияниям, явно богат, гибок, прост в общении, в чем-то даже извилист, бодр, непринужденно корректен, отчасти даже скромен, никаких павлиньих хвостов не распускал, но не эти достоинства очаровывали Рэйчел, а странное ощущение, что сквозь этот приличный облик падает небоскреб или же нечто иное терпит крушение: Сэгам носил с собой неуловимый запах катастрофы, в нем что-то постоянно обрушивалось и рассыпалось в прах, оставаясь при этом неизменным, бодрым и гибким.
Сэгам снимал пятикомнатную квартиру в курортном городе Пуле с большим полукруглым балконом, выходящим на море, с балконом, о котором он говорил, что это идеальное место для ее работы над статьей о Чепменах. Этот балкон, а также тент
Рэйчел много работала над текстом.
– Говорят, все, что не убивает нас, делает нас сильнее. Но это вздор. Все, что делает нас сильнее, убивает нас. Процессы протекают одновременно, – заметил Сэгам как-то раз, постучав холеным ногтем по серебристому ноутбуку Рэйчел.
– Ты имеешь в виду, что моя работа над статьей убивает меня? – спросила Рэйчел.
– В некоторой степени. Но мне нравится, что ты так убиваешься.
В ответ Рэйчел прочитала ему некоторые фрагменты из ее незаконченной статьи о Чепменах.
– Отлично, – высказался Сэгам. – Чувствуется ненависть. Это хорошо. В первой части статьи, где ты рассуждаешь о работах этой художницы, заполняющей все туманом, в принципе нет ничего, кроме изысканного пустословия. И туман. Я, конечно, понимаю, что твоя мысль в том, что туман – сила, а ложь в тумане – сила вдвойне, и к тому же это британская национальная фишка, как ты утверждаешь. Возможно, оно так и есть, не знаю. Я-то простодушный янки, поэтому люблю ненависть. Наверное, это потому, что я так и не смог никого возненавидеть. – Острое и смуглое лицо Сэгама затуманилось печалью, как будто он действительно горевал о том, что так и не смог никого возненавидеть.
Рэйчел решила, что этот разговор был столь доверительным, что после этого ей следует пригласить Сэгама на чай к себе домой, то есть в дом ее дяди Уильяма Парслетта, где она жила.
Она представила молодого человека своему дяде. Худой и сутулый Парслетт пригласил их в студию, где долго и уныло рассуждал о капризах арт-рынка и о капризных качествах масляных красок. Сам он был человеком совершенно не капризным, если не считать тех капризов воображения, что выплескивались на его полотна.
В этой студии произошел эпизод, который увидело только старое тусклое зеркало в ореховой раме. Зеркало висело на стене, отражая рабочие столы, где, словно трупы воинов в униформах разных полков, рядком лежали полувыдавленные тюбики красок. Рэйчел поднялась в свою комнату, чтобы поговорить с кем-то по телефону, а Парслетт показывал свои рисунки, доставая их из плоских ящиков графического стола.
В тот момент, когда художник наклонился к нижнему ящику, Сэгам, стоя у Парслетта за спиной, вдруг проворно выдернул из кармана продолговатую статуэтку из слоновой кости, изображающую худого и высокого ангела с одним крылом. Сжав ангела в кулаке, Сэгам всплеснул рукой – из основания статуэтки вдруг выплеснулось сверкающее лезвие пружинного ножа. Сэгам сделал пируэт ножом в воздухе – словно птичка порхнула над костлявой и согбенной спиной Парслетта, облаченной в красную рубаху.
И секунды не прошло, как лезвие, встретившись лишь с воздухом, опять исчезло в теле ангела, а ангел вернулся в карман черного модного пиджака, и Сэгам стоял с самым невинным и внимательным видом, когда художник вновь повернулся к нему, держа в руках большой рисунок на ватмане, извлеченный из нижнего ящика графического стола.
Парслетт заметил некую игру света, отразившуюся на поверхности бумаги в тот момент, когда он доставал рисунок.
– Денек сегодня, как у импрессионистов. Блики, блики… – хладнокровно произнес живописец, глядя в лицо Сэгама своими совершенно светлыми и совершенно прозрачными глазами.