Страшный суд. Пять рек жизни. Бог Х (сборник)
Шрифт:
— Ты посмотри, какой парк!
— Ничего особенного. Он какой-то весь грязно-зеленый и как-то странно пахнет.
— Это ничего. Это распад гемоглобина, Татьяна.
Кишечник Татьяны резко вздувается газами.
— Такое впечатление, что я беременна. Я можно, ты мне позволишь, я выпущу газы?
— Попробуй.
— Откуда этот хруст?
— Какой хруст? — настораживается Григорий.
— Как будто хрустят новенькие ассигнации. Боже, как я любила деньги!
— Кто же их не любил. Я буду стрелять, ладно, Тань?
— Ты вруби похотник.
— Врубаю!
— Стреляй, Григорий!
— Погоди… — Григорий вытирает пот со лба.
— Вот сейчас, как только въедем в ворота.
— И ты выстрелишь? Пузырьки газа раздвинут
— Мне не мешает этот хруст. Совсем не мешает. Меня не волнует общественное мнение. Мне все равно.
Вздутие тканей Татьяны тем временем увеличивает ее объем. Гигантизм Татьяны в сознании Григория не знает никакой меры.
— Это ничего, что я полюбила другого человека? — шепчет она.
Стенки желудка и пищевода склоняются у Татьяны к самоперевариванию, их содержимое обещает вытечь в брюшную полость. Под влиянием желудочного сока в Татьяниной скороварке тела за какие-нибудь пятнадцать-двадцать минут переварятся селезенка и легкие.
— Все переварится, — хозяйственно обещает Григорий. — Что ты хочешь: осень! Осенние листья при гниении тоже становятся дряблыми, грязно-зеленого цвета.
— Ты случайно не знаешь, что такое жировоск? — спрашивает Татьяна.
Григорий делает вид, будто не замечает, как кожа с ее стоп и кистей сползает чулком вместе с милыми крашеными ногтями.
— Лишь бы тебе было комфортно, — щурится он. — Знаю, да не скажу, — ласково усмехается Григорий.
Ему открыто знание о том, что в мыльный жировоск может превратиться как часть Татьяны, так и вся Татьяна. Тогда бы ты пошла на шампунь, тогда бы тобой перед сном можно было подмыться. Григорий вырастает во весь рост, становясь не то стрелком, не то стрельцом. Но для этого, напряженно думает Григорий, нужны сырая почва, темная вода и, понятное дело, большой недостаток воздуха. Прямо скажем, качает он головой, исключительные условия. А так кожа, мышцы и внутренние органы Татьяны превращаются в зловонную, грязно-бурую, полужидкую полуплоть. Григорий нежно погружает в эту творожную массу руку по локоть. Слизистая желудка приобретает бурую окраску, что может вызвать у Григория ошибочное предположение о химическом ожоге. Но Григорий бдит, он не спит, он стреляет. Среди подвергнувшихся гнилостному разложению тканей Татьяны дольше всего сохраняются хрящи, матка, сухожилия и артерии. Григорий ловит матку, как рыбку в мутной воде. Осторожно облизывает ее на ладони, осторожно надкусывает, чутко прислушиваясь к ее вкусу как к протяжному крику ночного полета, и быстро жует, чавкает, весело морща нос, пожирает, глотает, глотает.
— Это тебе не кальмары в томате, — утирается он, довольный.
Вместе с тем, Григорий уверен, что снаружи Татьяна покрыта нежной кожей с многочисленными сальными железами и богато снабжена нервами и нервными окончаниями. Плесневые грибки, насекомые, которые тебя так любили, тельца Фатера — Пачини, концевые элементы Краузе, удаление зубов, узкий таз и мозги, такие скрытные мозги, и опять, опять насекомые. Может быть, даже слишком богато ты снабжена, куда богаче, чем другие.
Григорий выходит на прополку лобкового волоса Татьяны. Ощипанные кудряшки он отправляет себе в рот пучками, заодно с ползающими по ним белыми червяками. Глотает, весело морщит нос, глотает.
— Все будет хорошо, — выдает с отрыжкой Григорий эту святую тайну зомбирования. Остатки кудряшек с червями висят у него на подбородке, иные отползают в сторону шеи.
— В функциональном отношении ты, родная, являешься органом чувства, — признается Григорий Татьяне.
Татьяна молчит. Они уже въехали в парк. Рестораны.
Небо по колено
Когда у меня кончились последние деньги, я купил себе гоночный автомобиль. Смешная покупка. Большой красный гоночный автомобиль с серебряными крыльями. У него была безмерная выхлопная труба и часы с золотыми
Когда в первый раз мы с тобой поехали кататься по миру, ты, конечно, немножко трусила и даже забыла, как меня зовут, но я не придал этому большого значения. Со временем ты привыкла, и он стал нашим автомобилем. Куда бы нас ни занесло, он держался кромки неба. Небо гуляло, мы с небом гуляли— небо было нам по колено. В Подмосковье мы обласкали поросшую редким клевером высокую плешь земли, в Калифорнии, нажравшись мексиканской клубники, лечили, сильно голые, дельфина с подбитой бровью. По Тихому океану мы прошлись на белом порошке, через морошку и можжевельник на дальний юг, и ты отказалась от правил движения, а позже даже от принципов. Там, где кончились принципы, было особенно много настурций. А в Будапеште — помнишь Будапешт? — мы реставрировали на оранжевых пальцах срамные заборы Средневековья. Киты-кашелоты, любовь-морковь, собаки-кактусы, с тобой я готов был есть даже очень странные вещи.
Автомобиль не дрожал и не дергался — мчался спокойно. Любовь — глубокий покой, глубже сна, глубже прижизненно уже не бывает. В этом глубоком покое ты надевала фиолетовые очки, на твоих ногах были язвы и родинки. Дух стоял, как в дубовом гробу. На стоянках мы привязывали друг друга черными привязными ремнями. Ты запускала мне в яйца солнечных зайчиков. Зайчики выели яйца до дыр. Песни советских композиторов стали с тех пор мне гораздо ближе. Блядь, я всё тебе обещал. Я просветлился. Ты стала помоями. Блядь, когда ты стала помоями, я полюбил тебя еще больше. А когда ты стала ну просто вонью, ну просто одной чудовищной вонью, я не смог жить без тебя. Хотя, как видишь, живу.
Бог Х
Со страшной силой поезд плавно летел на Запад. За окнами в весенней тьме бушевали желтые кусты форсиции, и суслики разлетались в разные стороны. В спальных вагонах на лиловых шелковых подушках пассажирки спали без пижам. Налитые груди с малиновыми сосками, чистые бритые попы. Турки стоя дремали в тамбурах. Русский вел немку в вагон-ресторан. Там было тихо и многолюдно. Обменявшись ни к чему не обязывающими приветствиями, они подсели за столик к двум немцам. Один пил пиво. Другой читал газету, где во всю последнюю полосу рекламировалась бутылка пива, которое пил первый немец. Немка считала русского гением и очень гордилась тем, что объехала с ним весь мир. Русский был веселым человеком уже не первой молодости, разочаровавшимся в людях, давно переставшим ходить в гости, участвовать в застольях, спорить о жизненном предназначении. Он легко презирал резвость юношей, запах пива, рок-н-ролл, самоубийц, политику, бессилие стариков. И чем больше он блядовал, тем больше верил в силу любви. Он не привык, а следовательно не умел и боялся жить один.
— Ну, рассказывай, что с тобой, — на всякий случай скептически сощурилась немка.
В глянцевых русских журналах сочувственно писали о том, что у нее лучистые глаза толстовской княжны Марии, но русский эти журналы не читал, а «Войну и мир» представлял себе как длинный зимний парниковый огурец, состоящий на две трети из прелой воды.
— Вот о русских нельзя сказать, что они обжоры, — огляделся русский. — Они много и грязно жрут, но обжорство — это не про них.
— Тебе нет равных в умении уходить от ответа на четко поставленный вопрос, — убежденно сказала немка. — Я такая же, как ты. Я тоже всех презираю.