Стрекоза
Шрифт:
– Бросай ты, Сева, эту затею, вон как распухли руки, смотреть страшно! Что за преподаватели там у вас? Мучители какие-то!
Но он молчал, кусал губы, терпеливо листал нотные тетради, водил посиневшими пальцами по кривым строчкам, с трудом разбирал свои собственные каракули, беззвучно шевелил губами, повторяя новые музыкальные термины: «квартовый строй», «тесситура», «каденция», «флажолет». Это позже он будет сыпать ими легко и привычно, как любой настоящий музыкант, а сначала все казалось сложным, чужим, витиеватым, словно он забрел в лес, который видел раньше только издали, в синей дымке, а тут пробрался из любопытства в самую его гущу, а там – глядь, деревья не зеленые, а синие, трава – желтая
Музыка на самом деле оказалась не просто линейной разбивкой мелодий на какие-то там до-ре-ми, а объемным, многогранным калейдоскопом, с вечно передвигающимися разноцветными стеклышками, которые складывались сами собой из тона, тембра и звука в вечно меняющиеся картинки, и сложно было выучить их узор или предугадать, в какую новую комбинацию каждая из этих картинок превратится дальше. Музыка состояла не только из звуков и нот, но и из истории, биографий композиторов и музыкантов, искусства мастерить музыкальные инструменты из дерева, покрытого особым лаком, пластмассы и других композитных материалов, из точной геометрии пропорций между изгибами их, инструментов, туловища и структурой струн и смычков, легкостью или тяжестью грифов.
Еще она состояла из сиюминутных настроений, снов, страхов и комплексов, мимолетных видений, затяжных депрессий и личных драм особых живых существ, научившихся каким-то чудом извлекать из инструментов именно то, что они слышали снаружи, а главное – внутри себя. Это обстоятельство особенно тревожило Севку: сможет ли он уподобиться им и тоже почувствовать гармонию сложного мира музыки, существующего параллельно миру обычных людей, или он так и останется тем любителем, про которого даже далекие от музыки слушатели скажут: «Ах, как же немилосердно он „пилит“ контрабас»?
Для того чтобы этого не случилось, нужно было не только без устали практиковаться, то есть осваивать азы искусства тем местом, о котором прозорливо и грубовато предупредила его Эмилия Борисовна. Особенно в классической позе, при игре смычком. Еще надо было играть, часами стоя на ногах, а они затекали от долгого стояния, и растягивать руки вдоль грифа, полуобнимая массивное тело инструмента, словно созданного для того, чтобы мучить исполнителя, и руки тягуче ныли от перенапряжения, а когда он наконец заканчивал урок и опускал их, часто противно и долго непроизвольно дрожали. Но главное – нужно было буквально переродиться, выключить ухо обывателя, лениво слушающего этюды и сюиты со стороны, и больше не использовать для оценки прослушанного материала весьма упрощенные полюсные формулы – понравилось или нет, красиво или не очень, чисто или фальшиво.
Нужно было настроить ухо на пульс, вибрацию, колебание и ритм инструмента, сердце – на его настроения, а руки натренировать так, чтобы их движения не были скованы и не нарушали того ожидаемого эффекта, который уже витал где-то поблизости. Его нужно было ухватить когда сжатием, а когда неестественным объятием, но чаще всего – щипком или рывком, и тогда казалось, что уже не инструмент, а музыкант пытается причинить контрабасу боль, мстя за принесенные ему раньше этим же инструментом страдания.
На тренировку правильных движений уходили дни и месяцы, и порой каждый час занятий незаметно переходил в другое измерение времени, растягивался или сжимался: длился внутри часа годом, если ничего не получалось, и мелькал счастливыми мгновениями, когда получалось почти все. Так Чернихин научился видеть разные лики времени.
Замечая, как племянник
Убрав кульки с сахаром и склянки с сиропом в буфет, она вытащила из чулана старую шелковую ширму с восточным рисунком – танцующие у горного озера журавли, – отгородила угол в комнате, установила там журнальный столик, лампу с оранжевым абажуром и попросила Каринэ сделать ей рекламу среди покупателей рынка. Мало-помалу к ней стали приходить все те же дамы сентиментально-мещанского типа, что когда-то много лет назад покупали у Калерии душистые подушечки саше или просили учить своих детей музыке и пению.
Сначала дамы шли плохо – стеснялись, жадничали, побаивались насмешек общественности, но после того как Серафима успокоила первую клиентку, доверительно сообщив, что муж ей больше не изменяет, а другой визитерше напророчила неожиданное богатство, клиентура потянулась несмелой, но неиссякаемой вереницей. Каждой хотелось услышать подтверждение того, что она – самая хорошая, добрая, отзывчивая и что ее счастье уже не за горами.
Серафима брала за сеанс дорого, так как надо было еще покупать кофе, но потом, заработав авторитет модной ворожеи, уже не стесняясь, заставляла многих клиенток приносить свой кофейный порошок, чтобы поскорей набрать нужную сумму. Она, конечно, побаивалась, что ее могут поймать за незаконную деятельность, поэтому просила клиенток никому не говорить, куда они идут и зачем, и если бы ее поймали за сеансом, придумала легенду – что к ней зашла на кофе с бисквитами дальняя родственница, о которой она давно ничего не слышала и мало что знала, а просто случайно встретила на рынке.
Хотя Серафима умела гадать по-настоящему, этого зачастую совсем не требовалось – стоило ей внимательно посмотреть на вошедшую даму, у нее само собой складывалось ощущение того, что говорить нужно, а чего не стоит, и как вести разговор, чтобы к ней пришли еще. При этом она была немногословна, сдержанна и терпелива, и ее ценили прежде всего за то, что она давала своим клиентам вволю выговориться. Она умела быстро ловить важные детали в одежде, обуви и манере говорить, скользила по встревоженным лицам своих собеседниц проницательным взглядом густо подведенных, как у Клеопатры, темно-ореховых глаз и тут же определяла главную проблему, над которой билась очередная посетительница, или ставила диагноз.
Вот, к примеру, если перед ней сидела девица неопределенных лет, нервно комкающая носовой платок в руках, не красавица, но и не дурнушка, было ясно, что она явно запустила себя, пренебрегала косметикой и редко смотрелась в зеркало, тем не менее пришла, чтобы узнать, сможет ли когда-нибудь выйти замуж. Ее диагноз – это, конечно, неврастения на почве комплекса неполноценности. Ей надо было просто помочь преобразиться – сначала изнутри, а потом снаружи – и поверить в себя, поэтому ей Серафима увлеченно рассказывала, медленно поворачивая чашку с гущей то одним, то другим боком к лампе с оранжевым абажуром: