Стремглав к обрыву
Шрифт:
Весь свет, проникавший в кухню, казалось, падал на белый стол у окна. За столом молча сидели два старика и держали в зябнущих руках стаканы с горячим чаем, пытаясь согреться. Один был отец Дэвида. Второй – мой. Они кивнули, и голова моего отца все продолжала часто-часто кивать. Я не могла оторвать от него взгляда и не двигалась с места, хотя Дэвид пытался за руку утащить меня в свою комнату.
Меня поразило даже не то, что отец так страшно постарел, но он стал в два раза меньше, словно усох. До сих пор не знаю, насколько изменился он, насколько поменялось мое восприятие, но он выглядел таким тщедушным, что я чуть не вскрикнула, сообразив наконец, кто передо мной. Он всегда
Идя туда, я призывала на помощь всю свою выдержку. Думала, что придется на время забыть о ссоре с отцом, о своей обиде, чтобы иметь возможность попрощаться с мамой. Оказалось, и ссора, и обида уже ни для кого ничего не значат. Старик у стола, сморщенный, высохший, с безразличным видом кивающий головой, словно воочию увидел смерть и все остальное ему теперь безразлично, – этот старик не имел ничего общего с моим отцом, не имел отношения к нашей ссоре.
Я сказала:
– Здравствуй, папа.
Он перестал кивать, и я вошла в кухню. Дэвид вошел за мной и закрыл дверь. Раздался щелчок, словно ключ повернулся в замке. Мой отец взглянул на полупустой стакан на столе и осторожно отодвинул его. Я посмотрела на отца Дэвида. Его глаза задержались на мне и привычно скользнули вниз, к знакомой и безопасной поверхности стола.
– Ужасное событие, – сказал он.
На мгновение мне показалось, что это сон. Два старика, сосредоточенные и отрешенные. Два старых шахматиста на скамейке в парке, разыгрывающие воображаемую партию. Я потрясла головой, отгоняя наваждение.
– Пошли в мою комнату, – сказал Дэвид.
Я с благодарностью последовала за ним. Сняла жакет, села на кровать. Мое возвращение домой стало не победой, а поражением, связанным даже не со смертью матери, а с нашей – моей и отца. Я с грустью поняла, что в наших отношениях уже ничего нельзя изменить. Мы с ним расстались навсегда, но не в момент безразличия или неприязни, которая приходит и уходит, а в гневе, в разгар борьбы. Мы как будто оба погибли, сражаясь, и потом, в новой жизни, не узнали друг друга, потому что от прошлого осталась только злоба.
Я сделала еще одно открытие. Куда бы я ни посмотрела – на улицу, на скат крыши, на скрипучие ступеньки, накрахмаленные занавески или сверкающий линолеум в кухне Ландау, – все было мне знакомо, все являлось частью моей жизни. По-моему, тогда у меня впервые возникло ощущение неразрывной связи с прошлым. Вернее, понимание, что прошлое связано с настоящим. И сколько бы я ни пыталась вычеркнуть его из памяти, оно всегда будет преследовать меня, нежеланное, как надоевший любовник, и неприметное, как скромная девушка в толпе, но от этого не менее реальное.
– Хочешь выпить? – спросил Дэвид.
Я кивнула. Он пошел в кухню, вернулся с бокалом виски. Я залпом выпила, виски оказалось хорошим. Непьющие могут себе позволить покупать хорошую выпивку.
– Он пьет? – спросила я.
– По-моему, нет.
– Запьет.
– Возможно.
Раздался звонок в дверь. Мать Дэвида открыла. Пришла миссис Адлер с первого этажа. Плача, подошла к отцу. Я их не видела, но услышала, что он плачет вместе с ней. Дэвид принес нам торт и кофе. Потом пришел дядя Дэниел с женой Розой. Снова плач и звук отодвигаемых стульев. Стульев не хватило, и Дэвид унес в кухню свой. Вернулся
Я провела там целый день. На следующее утро были похороны. Стоя рядом с отцом, я принимала соболезнования. Мы походили на двух незнакомых людей, чьи дети погибли в одной автомобильной катастрофе; лишь волею судьбы мы разделяли горе друг друга. Все плакали и говорили мне, какая замечательная у меня была мать, – как будто я этого не знала; отцу объясняли, какая замечательная у него была жена, – вот он-то действительно этого не знал. Рядом со мной стояли Дэвид и Тея, которая все время молча плакала. Я заплакала лишь тогда, когда все, в последний раз обойдя вокруг гроба, расселись и мы с отцом подошли к ней попрощаться. На маме было черное платье, которого я никогда не видела. Темно-русые волосы, слегка тронутые сединой, аккуратно зачесаны назад. Косметика, которой она не пользовалась при жизни. Меня поразило, что под слоем косметики на лице не было видно морщин.
Возможно, благодаря искусству гримера из похоронного бюро или тому, что в смерти она нашла наконец отдохновение, а может, меня просто обманывает память, но ее лицо в гробу казалось молодым. Если дело в искусстве – можно только восхищаться мастером. Если смерть настолько облегчила ее страдания, какая же у нее была жизнь?! Если зрение мое было тогда замутнено слезами или моя память сейчас, по прошествии лет, подводит меня, наверное, в этом тоже есть какая-то высшая справедливость, чтобы в моем сознании запечатлелся образ ее погибшей юности. Отец всегда казался мне выше, чем на самом деле, а мать – намного старше.
Ей было сорок три года, когда она умерла.
Через несколько дней я дала согласие поехать с Уолтером. Дэвид потом утверждал, что я воспользовалась смертью матери как предлогом. Скорее, я воспользовалась его безразличием, если вообще чем-то «воспользовалась» в том смысле, который он вкладывал в это слово. Дэвид, который с таким удовольствием выискивал у других мельчайшие ошибки в восприятии очевидного, превращал обыденную ситуацию в пародию на мелодраму, когда дело касалось меня.
Как бы то ни было, мы прекрасно провели лето втроем: Уолтер, Борис и я. Теперь-то мне ясно, насколько безрассудным было мое замужество, и я нахожу единственное утешение в воспоминаниях о том лете. Иногда я пытаюсь рассматривать поездку на озеро как своего рода искупление за смерть матери; но даже сейчас это звучит неубедительно, а уж тогда я меньше всего воспринимала ее как искупление.
Я трусливо сбежала, и, надо признать, не без пользы для себя. Первое время после смерти матери я ни о чем другом и думать не могла; на озере же я по нескольку часов в день не вспоминала о ней. Воздух, вода, движение и физическая усталость тоже делали свое дело.