Суд идет
Шрифт:
Вырученные за двигатель деньги Рыжий разделил поровну с Прошкой, а свою долю положил на чердак, где у него был потайничок у печного чувала.
Димка продал всех своих голубей и тоже поздно вечером полез прятать выручку в погреб, где стоял вечный мрак, где пахло плесенью и сыростью.
К ноябрю они скопили по триста рублей каждый и решили тронуться в путь. Все было припасено к отъезду: только что полученные новенькие паспорта, справки из сельсовета, школьные табели… Даже удостоверения на значки «ПВХО» и «БГТО» и те были аккуратно завернуты вместе с документами и деньгами. Рыжий очень горевал, что прошлым летом
Лежа на душных полатях и слушая, как где-то в печной трубе сверчок выводит однообразную руладу, Димка со щемящей сладостью думал, как месяца через два после его отъезда, перед Новым годом, к ним в избу войдет рябая почтальонша со своей пузатой сумкой и скажет: «Тетя Маруся, вам перевод». — «Да это от кого же, господи?! Кто же это мог послать-то?» И почтальонша, которая еще на почте досконально изучила, от кого перевод и с какой припиской, безразлично скажет: «Да, наверное, от Митяшки, поди, чай, лопатой там гребет деньги-то».
Удостоверившись, что деньги действительно от Митяшки, мать вдруг зальется горькими и радостными слезами. Горькими оттого, что как он там, сердечный, куликует один свою долю на чужой стороне? И сладко станет матери оттого, что не кто-нибудь, а сын ее, Митяшка, прислал деньги. Помощник.
Отчетливо представляя себе эту картину, Димка лежал на печи с закрытыми глазами и глотал слезы. Теперь уже он прикидывал, сколько на первый случай пошлет матери денег. «Сто? Нет, это, пожалуй, многовато. В первый месяц всего-навсего заработаешь не больше ста пятидесяти… Пошлю пока семьдесят. Оставлю себе на рубашку, моя красная уже поползла у ворота, а серая мала. Пошлю пока семьдесят. Сто пошлю после Нового года, от другой получки…»
И так до тех пор, пока надтреснутый клекот сверчка не тонул в кислой духоте полатей и Митька не засыпал.
Мать поплакала, поплакала и согласилась. В ноябрьскую слякоть, когда непролазная грязь была наполовину перемешана со снегом, она проводила Димку на станцию. По пути зашли за Рыжим. Отца не было дома. Мать Семена, прощаясь с сыном, заревела в голос и кинулась на колени перед иконами.
— Хотя бы отца дождался…
Отец Рыжего две недели назад подрядился в «Заготскоте» и уехал на месяц во Владивосток. Зная крутой нрав отца, Рыжий воспользовался этим случаем и решил покинуть родительский дом.
Мать Семки была на последнем месяце беременности, а поэтому на вокзал ее не пустили.
Осенние дни в Сибири короткие. Не успеешь повернуться — глядишь, уже вечер обволакивает серой хмарью потонувшее в грязи село, где у каждой избы, под окнами, сиротливо оплакивают свою голытьбу босоногие посиневшие тополя.
На вокзал пришли к тому часу, когда должен проходить «Максимка». На него были самые дешевые билеты, да и стоял он на мелких станциях всех дольше. Если не достанешь билет, то есть надежда «договориться» с проводником. Все эти незатейливые хитрости захолустной станции знали и Димка и Рыжий. На всякий случай оба отделили от своих денег по двадцатке, чтобы «сунуть» проводнику. Они были готовы ехать и в тамбуре.
Томительное ожидание поезда. Через каждые десять минут Димка и Рыжий выбегали смотреть время. Единственные на всю станцию часы с причудливыми узорными стрелками висели в тесной комнатенке диспетчера, который преждевременно постарел и высох от бесконечных, опостылевших ему вопросов:
Во всей станции не было ни одной лавки. Разморенные пассажиры сидели и лежали прямо на грязном полу, подложив под головы мешки, котомки, привалившись плечом к сундучкам или баулам. И каждый норовил усесться поближе к кассе: чтобы в случае чего быть первым у заветного окошечка, из которого должно показаться круглое лицо старика кассира Лесовика. А Лесовик для истомившегося пассажира был бог и царь.
Поезда проходили мимо и мимо. Билетов Лесовик не выдавал.
Редко кому удавалось «сунуть» проводникам. Это тоже нужно уметь. А потом смотря на кого нарвешься. Иному посулишь деньги, а он возьмет и вытолкнет тебя с мешком из тамбура да еще и по шее добавит. Всякие слухи ходили о проводниках.
Когда красный огонек хвостового вагона замирал в ночной мгле, полушубки, фуфайки и зипуны снова молча плыли к станции и снова опускались на пол, стараясь подгадать поближе к окошку Лесовика. Под ежеминутные взрыды разбитых дверей полушубки и фуфайки клонились все ниже и ниже к полу. По щеке здоровенного парня, который стремился в город на заработки, текла слюна. Так сладко спят только дети и утомленные люди. Не проходило и часа, как в разных углах станции звучал мощный, на разные голоса, храп. И так до тех пор, пока дежурный диспетчер не выходил из своей тесной каморки на улицу и не бил в станционный колокол.
Заслышав сквозь сон два удара в колокол (это означало, что поезд вышел из соседней станции), на грязном полу, как по команде «Встать!», фуфайки и полушубки шевелились снова. И все тянулись к закрытому окошечку кассы, давили друг друга. Пробиваясь поближе к квадратному вырезу в стене, люди тупо смотрели на обитое железными обручами окошко и чего-то ждали.
Окошко не открывалось. Те, что посмелее, пробовали робко стучать. За стеной словно умерли. Тогда стук повторялся громче и настойчивее. Окошечко открывалось, и все, затаив дыхание, ждали. Но дребезжащий, полусонный голос старичка кассира спокойно извещал: «Билетов на семьдесят второй нет». И захлопывал окно.
Тогда котомки, мешки и баулы плыли на темный перрон, который едва освещался двумя белесыми электрическими лампочками. А справа, со стороны Бухтарлинки, надвигались три огненных глаза. Один — вверх, два — у самой земли. Вот они все сильнее и сильнее разрастались, сливались в один сплошной огненный треугольник, было слышно, как надсадно и с визгом паровоз пускает пары. Наконец сутолока перрона тонула в чугунном грохоте и в пестром мелькании огней, падающих из плывущих вагонов.
Но и на этот раз Димке и Рыжему не удалось «сунуть» проводнику. Они обегали почти все вагоны, уверяли проводников, что поедут «не задаром», что заплатят неплохую цену, но равнодушные проводники с зябкими лицами или молчали, или грубо окрикивали: «Проваливай!»