Суд идет
Шрифт:
Капитан подошел к Димке.
— А у тебя ничего. Прямо-таки, можно сказать, прилично. Будешь техническим секретарем в приемной комиссии. А ты, Реутов, — капитан пальцем указал на Рыжего и тут же рассмеялся, заметив, как тот внезапно побледнел и встал, — будешь водить голых на медкомиссию. Питаться будете оба в школьной столовой, жить будете в казарме.
У Рыжего отлегло на сердце. Хоть и не улыбалась ему перспектива водить голых на комиссию, но главное, что не отчислили за безобразный почерк.
Через две недели начались занятия. На последние деньги Димка и Рыжий сфотографировались в новой летной форме и заказными письмами послали
Никто: ни Димка, ни Рыжий, ни даже капитан Федотов не предполагали, что не пройдет и полгода, как ранним июньским утром тревожный и прибойный, как морские валы, голос Левитана затопит страну печальной вестью. «Война!» Это страшное слово бедой врывалось в семьи. Оно разлучало матерей с сыновьями, жен с мужьями, невест с женихами… Слово «война», несущееся неумолимым девятым валом, ломало все планы, разлучало человека с его мечтой, крушило надежды.
Трудно было понять в первую минуту, что случилось. И только скорбные лица пожилых людей, знающих, что такое «война», говорили: на Родину накатывается большая беда.
…Картины далекого детства проплыли перед глазами Дмитрия так отчетливо, что ему показалось: все это было только вчера, а не десять лет назад. И вот теперь он лежит в родном чулане и слушает, как за огородами, в болоте, квакают лягушки. Все как в детстве: те же звуки, те же запахи, то же надсадное дыхание коровы за мазаным плетнем. Та же луна, печальная и одинокая, застыла в россыпи голубоватых звезд. Только в душе появились новые чувства и ощущения. Москва, университет, Ольга, прокуратура — не сон ли все это?
XIII
Солнце садилось. Дмитрий подошел к сельскому клубу. Первое, что бросилось ему в глаза — необычный народ собрался у клуба. Молодежи почти не было. Стояли и сидели пожилые, семейные люди. По натруженным рукам, по загорелым лицам мужиков он догадывался, что все они только что с покоса. Мужики курили и сдержанно переговаривались. Попадались знакомые лица. Но, встретив в их глазах холодок отчуждения, Шадрин понимал, что его не узнают. Рыжебородый костистый старик, присев на корточки и привалившись спиной к завалинке клуба, недоверчиво посмотрел на подошедшего Дмитрия и на полуслове оборвал фразу.
Мужики, примостившиеся на корточках рядом с рыжебородым, тоже замолкли. Чувствуя, что помешал, Дмитрий отошел в сторону.
— Да это, никак, Егоров сын? — услышал он за спиной чьи-то слова.
— Какого Егора?
— Покойного Шадрина, бригадира второй полеводческой.
— А ведь и правда, Кузьмич, сын Егора. Теперь я его вроде признаю. Такой же лобастый и обличьем весь в отца. Гляди ты, орел какой вымахал! А ведь до войны был во. — Сухонький мужичонка, признавший Дмитрия, поднял ладонь на аршин от земли. — Митькой зовут. Одно лето в моей бригаде копны возил. Старательный был мальчонка. Сейчас, наверное, в город дал тягу после фронта.
— А ты думаешь, в тебя, дурака, пошел? Как возил копны сто лет назад, так и сейчас тягаешь их, как вол. Он, брат ты мой, сейчас где-нибудь в городе делами ворочает. Гляди, какой костюмчик на ем.
— Шадринскую породу я знаю, кровя сильные, и масло в голове есть.
— В обиду себя не дадут.
— Да и кланяться перед людьми не станут.
Дмитрию хотелось продвинуться поближе и рассмотреть лица говоривших, но в это время к нему подошел Филиппок. Разглаживая левой рукой усы, он почтительно поздоровался с ним и покачал головой.
— Конец Гараське приходит, Егорыч.
— Не
— Эх, мил человек, ты говоришь — народ! Вот посмотришь, как на этом народе сегодня Кирбай верхом поедет.
— Это уже совсем нехорошо, Филипп Денисович. Вы начинаете говорить лишнее. Я просил у вас пенсионную книжку Герасима. Принесли?
Филиппок достал из кармана пиджака документы Герасима. Была здесь и орденская книжка, и благодарности от командующих фронтов за проявленную храбрость при выполнении боевых заданий, и выцветшая вырезка из армейской газеты с фотографией Герасима, где он стоял в белом маскхалате с автоматом на груди.
— Гляди, Егорыч, как можно из человека сделать скотину. А спрашивается: за что? За то, что правды хотел добиться!
А народ все подходил и подходил к клубу. Встречались здесь и знакомые лица. Здороваясь с ними, Дмитрий старался держаться как можно проще, чтоб не чувствовалось того невидимого барьера, который с годами лег между ним и его одноклассниками. Большинство из них после семилетки пошли работать и сейчас уже обросли семьями. Но как ни старался он обращаться с ровесниками как ровня с ровней, все-таки чувствовал, что его собеседники напряженно и мучительно подыскивают умные слова и важные темы для разговора о политике, о погоде, о Москве… А Дмитрию хотелось говорить о другом. Вспомнив, как однажды — это было в пятом классе — конопатый Лешка Гараев гвоздями прибил к полу галоши старенькой нервной немки, он чуть не расхохотался, глядя в лицо постаревшего и не в меру серьезного Гараева, которого теперь все величали Алексеем Гавриловичем: главный бухгалтер райпотребсоюза что-то значит.
— Ты помнишь, Леша, как тебя на месяц исключали из школы за немкины галоши? — спросил Дмитрий, совсем не желая обидеть или подорвать авторитет главного бухгалтера.
От этого вопроса Гараеву стало не по себе. Он сразу как-то посерел в лице, закашлял.
— А вы как там, Дмитрий Георгиевич, в Москве своей поживаете? Мы-то что! У нас нет ни музеев, ни метро. Как она там, Москва-то? Бывал я в ней разок, когда с фронта ехал.
Шумит, Алеша, шумит Москва… — ответил Дмитрий, мысленно ругая себя, что в воспоминаниях своих не учел одного обстоятельства: рядом с Гараевым стоял его подчиненный Шкапиков, счетовод райпотребсоюза.
Выручил Гараева заведующий клубом, окликнувший его с крыльца.
Поспешно прощаясь с Дмитрием, Гараев уважительно потряс его руку и как бы оправдывался:
— Извини, Георгиевич, даже поговорить как следует не дают. Но ничего не попишешь — дела… — Улыбаясь, Гараев развел руками.
На выбитом «пятачке», шагах в пятидесяти от клуба, танцевала молодежь. Оттуда плыли унылые переливы баяна. Поднимая пыль, пары кружились легко, задорно. А баянист, припав левым ухом к темным мехам баяна, всю душу выливал в грустные и тягучие «Амурские волны». Дрогнуло что-то в Дмитрие. Не удалось ему в молодости потанцевать на кругу родного села. До армии был еще мальчишкой, взрослые ребята на танцы не пускали. Приходилось только глазеть со стороны да втайне думать: «Обождите! Вот подрасту — и я тогда…» А когда подрос — грянула война. Танцевать пришлось по колено в грязи на разбитых дорогах Смоленщины. Теперь можно было бы и потанцевать, но уже как-то несолидно. Задору нет, да и года не те. У ровесников уже дети ходят в школу, а он все еще холостяком бодрится.