Суд скорый
Шрифт:
– Ну вот... Этот самый Кампф - вот гляди, все немцев подряжают над русским рабочим расправу чинить, - вот он и приговорил то ли девять, то ли десять к виселице.
– А за что?
– вздрогнула и выпрямилась на стуле Наташа.
– А все за то же. За что и наших с тобой дураков судить будут, ежели поймают. А у этого Гольдсобеля жена про все узнала, про суд, значит. И заявилась она чуть свет к этому Кампфу и к его помощникам... А жили те не в городе - народу боялись. Как приехали из Харбина целым поездом, так и жили в вагонах за вокзалом, а возле вагонов круглый день часовые с ружьями, а может, и с бомбами...
– кричит.
– Прогнать жидовку штыками! И жиденят тоже! Аппетит, дескать, мне сничтожают..." Ну и прогнали...
Наташа неподвижно смотрела на огонек лампы.
На хозяйской половине заливисто храпел кто-то, шуршали в стенных пазах тараканы, глухо стучала за окошком деревянная колотушка сторожа, изредка злобно взлаивали псы.
Рассказ Даши Сугробовой часто вспоминался Наташе в долгие, томительные, без сна ночи. Хотя и уставали на фабрике за одиннадцать часов до изнеможения, хоть и ныли всеми косточками спина и ноги, сон не шел и не шел. И все думалось про Ивана: где, что с ним?
А слухи ползли и ползли, одни тревожнее, страшнее других. Во всех больших городах по железной дороге идут суды над машинистами и кочегарами, над слесарями и токарями - за декабрьскую смуту, за Советы, которые против царской воли выбирали, за восьмичасовой день.
А ведь и их, мужиков, пожалеть надо бы - не железные. Бывало, Ваня придет со смены - так, не сняв обуток, и валится в сон. А утром - спать бы да спать - уже ревут гудки окаянные; опять краюшку в рот и бежать - на весь день, до позднего вечера...
В тот октябрьский вечер, когда к ней пришли с первой весточкой об Иване, она, уложив детей, села к столу у самой лампы и латала сыновьи штанишки. Он, Ванюшка, лазая по шлаковым отвалам и выбирая оттуда уцелевшие куски угля, всегда так изгваздывается - не приведи бог.
Дети спали на полу, на постланной одежонке, подложив под голову старый, промасленный отцовский пиджак.
Уронив на колени шитье, заслонившись ладонью от лампы, Наташа всматривалась в худые лица детей.
Как вырастить их, как довести до дела? Ванюшка вон какой тощой стал! Может, и впрямь отдать его в подмастерья к дяде Степанычу - портные завсегда в достатке живут...
В дверь стукнули условным стуком.
Кто? Кто там?
Она вскочила, прижимая к груди руки. А может...
Поспешно распахнула дверь. Из сеней дунуло крутой осенней стужей билась и крутилась в улицах первая в том году метель. Снежная крупа секла стекла окошек, белела сугробами у заборов.
– Кто?
– спросила Наташа, силясь разглядеть в полутьме лицо пришедшего.
– Залогин это, Наталья...
– Сняв у порога шапку, пришедший отряхнул ее от снежной крупы, отряхнулся сам.
– Ребятишки спят?
– Ага.
– Наташа смотрела на Залогина с тайным страхом и в то же время с надеждой: сердце
– Пройду, пройду.
– Залогин отер сивые, по-хохлацки свисающие усы, осторожно покашлял в кулак.
– Как живешь, Наталья? На фабрике не забижают?
– А уж больше куда же забижать, Матвей Спиридоныч? И рады бы, наверно, да некуда... Проходите сюда, Спиридоныч. Чаю не заварить вам?
Залогин уселся у стола, посматривая вниз, под ноги, где разметались на полу дети.
– Чай-то поворовываешь, поди? Обижаешь господина Высоцкого?
– Обыскивают дюже, Спиридоныч. Боюсь.
– Боишься-то боишься, а ишь сколько заварила...
– Жить-то надо...
Наташа сунула в недавно протопленную, еще не остывшую печурку фарфоровый чайник с отбитым носиком, суетясь без меры, боясь рассказа Залогина.
– В мастерских как, Спиридоныч?
– А так же, как до пятого. Только еще больше прижали нашего брата. Обыски бесперечь, дознания всякие, зачинщиков ищут... Того и гляди, там же очутишься, где твой Иван...
Наташа обмерла.
– Неужто взяли?
– Она задохнулась от этих двух слов.
Залогин не сразу ответил, сначала скрутил и прижег от лампы цигарку. Темное, усталое лицо его казалось отлитым из пористого грязного чугуна. Глаза под нависшими седеющими бровями остро блестели.
– Затем и пришел... Днями ребята выглядели... Мы теперь по всей дороге знаем, где к поезду цепляют столыпинский вагон. Ну и глядим, кого куда волокут... На телеграфе остались еще наши, не из всех душу в собачью конуру загнали. Ну и сообщают... И вот третьего дня, значит, стало известно: везут полон вагон, а кого куда, пока не дознались. Ну и следим по станциям, кого где сымают...
В печурке засипел, заплевался чайник, и Наташа, обжигая руки, налила чай в синюю эмалированную кружку.
– Попейте, Матвей Спиридоныч. Попейте.
И снова села и, не спуская глаз с его рта, следила, как он глубоко затягивается дымом, как глотает черный, похожий на деготь чай.
– Третьего дня, стало быть, вагон прошел через Уфу. Сняли с него четверых, погнали к тюряге. И один из них будто Иван... Стали мы через тюрьму узнавать - там тоже людишки на денежку падкие водятся. И подтвердилось: Иван. И будет ему здесь вроде суд за все декабрьские наши дела... Вот ребята и рассудили: не пойти ли тебе, передачку ему снести и сигнал подать - дескать, знаем. Ты - жена, от тебя должны взять. Ну табачишко там, исподнее, хлеба кусок... Тут, Наталья, ребята кое-чего пособрали - знаем: у тебя не густо...
Он выложил из карманов на стол две осьмушки табаку, две книжечки рисовой бумаги для самокруток, два кругленьких калача, кулек с сахаром.
– Тут, главное, считай, не курево, скажем, или там сахар. А весть чтобы ему подать, дух в нем поднять, дескать, все знаем. И станем думать...
Теребя на груди пуговку кофты, Наташа смотрела неподвижными глазами и не могла сказать ни слова. Потом глубоко вздохнула, всхлипнула:
– Живой, значит? Живой, Спиридоныч?
– Живой, Наталья... И скажи спасибо богу: Меллер-Закомельский сейчас убрался отсюдова - может, кто другой станет Ивана судить. А тот никого не миловал. Одно слово - зверь... Ну, достанут когда-нибудь его наши руки!