Суд скорый
Шрифт:
Он свернул сапоги и пиджак в один узел, постучал в дверь. "Волчок" сейчас же открылся - видно, Присухин стоял под самой дверью.
– Чего?
– хрипло спросил он.
– Отопри, служба.
– Не велено.
– Ну, отопри на минутку.
– Не могу.
– Тогда слушай. Вот гляди, тут у меня сапоги да пиджак жене бы передать, а? Сам понимаешь, мне ни к чему теперь, а мальчишке сгодятся.
Присухин долго молчал, и глаза его рассматривали Якутова с удивлением и страхом.
– Оставь.
Но каменный пол в камере был холоден как лед, и через несколько минут, озябнув, Якутов в ожидании, когда загремят в продоле решетки и двери, снова надел сапоги и опять принялся ходить взад и вперед.
И странно: то, что ему удалось уговорить Присухина передать Наташе сапоги и пиджак, неожиданно успокоило его, с чем-то непримиримым примирило. Может быть, это чувство возникло потому, что где-то в подсознании родилась еще не оформленная словами мысль: возьмет Наташа в руки его сапоги и пиджачишко, который сама же столько раз латала, и поймет, что Иван никогда не забывал ни ее, ни детей и даже в самую последнюю минуту помнил о них...
Утром, когда за ним пришли, тюрьма не спала.
Еще не было подъема, еще не принесли с кухни кипяток и хлеб.
Но тюрьма было полна напряженными, таинственными шорохами; во всех камерах, прижавшись к дверям, ждали. До всех политических, даже до тех камер, которые были лишены прогулки, тюремный телеграф донес весть о сооруженной во дворе виселице.
Якутов сидел на своей койке, вцепившись руками в железные края, неподвижно смотрел на дверь.
Вот где-то внизу два, три и четыре раза грохотнули решетки, перегораживающие коридоры, кто-то приближался, звенели ключи, по-военному стучали о каменный пол подкованные сапоги. Ближе, ближе...
– Сюда, сюда, батюшка, проходите!
– сказал у самой камеры глухой голос Присухина.
Якутов встал.
Дверь распахнулась; за ней в полутьме коридора белели лица, блестели погоны и кокарды, но все это Якутов видел смутно, словно сквозь дым.
Все те, что пришли за Якутовым, остались в коридоре, а в камеру прошел только священник, отец Хрисанф. Его Якутов так же, как и Присухина, не раз встречал в городе, - медлительный, неторопливый человек с полным и мучнисто-белым лицом, обрамленным мягкой каштановой бородкой, с красивыми карими, чуть навыкате глазами.
– Сын мой...
– негромко и печально сказал священник, придерживая одной рукой полы рясы, а другой поднимая перед собой нагрудный крест.
И опять, оказавшись лицом к лицу со своими врагами и убийцами, Якутов почувствовал, что страх, одолевавший его в последние часы, отступает, сменяется ненавистью. Он отвел в сторону серебряный крест, который священник поднес к его губам.
– Не нуждаюсь, батюшка!
– Он покачал головой.
Сел на койку и стащил с ног шерстяные носки, засунул их в сапоги. Встал и, побледнев, посмотрел на
Отец Хрисанф, беспомощно оглянувшись в коридор, еще раз протянул Якутову крест.
– Примирись со господом, сын мой. Не губи душу бессмертную. Велик твой грех на земле, но, отринув в последний свой час господа бога нашего, ты свершаешь еще больший грех, тягчайший и непростительный... Разве душа твоя на пороге вечности не жаждет слиться со господом?..
– Отойди, батюшка, со своей вечностью! Не жаждет! Не путайся на дороге!
– Якутов отстранил одной рукой священника и шагнул к двери.
– Почему босиком?
– строго спросил из-за порога начальник тюрьмы, рыжий и толстый, которого вся тюрьма за глаза звала Квачом.
– Непорядок.
– Сапоги мои и пиджак тут вот. Вдове моей отдайте, - показал, обернувшись к койке, Якутов.
– Я и так, глядишь, дошагаю...
– Стой!
– приказал Квач и, полуобернувшись к начальнику конвоя, приказал: - Руки назад!
– Боитесь?
– усмехнулся Якутов.
– Боитесь, передушу вас, гады?
Но два дюжих конвоира уже стояли по бокам его, и ничего ему не оставалось, как сцепить за спиной руки.
– Выходи!
Священник шел следом и все пытался что-то внушить вероотступнику, уговорить его примириться с богом и смертью.
А тюрьма молчала.
Якутов вышел в коридор, глубоко вздохнул, остановился и крикнул во всю свою оставшуюся силу:
– Прощайте, товарищи! Якутов идет умирать!
И тюрьма сразу же, в то же мгновение, откликнулась на его крик тысячами голосов: загрохотали двери, в них били всем, что можно было найти в камерах, стучали кулаками изо всех сил.
– Якутов! Якутов!
Он медленно шел из коридора в коридор, с этажа на этаж и не слышал топота шагов окружавших его людей. Он слышал крики:
– Якутов!
– Якут!
– Иван!
Он шел, чуть поеживаясь, - каменный пол настыл, от него дышало холодом, зимой, и по бокам шли тюремщики, кто-то подталкивал Якутова в спину.
– Шевелись! Шевелись!
– испуганно поторапливали его.
– А мне торопиться некуда, - зло оглянулся Якутов.
– Успеете!
И, останавливаясь на каждом этаже, кричал:
– Прощайте, товарищи!
– Рот... рот бы заткнуть...
– бормотал кто-то сзади.
– Не доперли, идиоты...
Тюрьма, казалось, вот-вот развалится от тысячеголосого крика, от ударов. Проходя мимо камер, тюремщики боязливо косились на двери, словно боялись, что железо не выдержит, сорвется с петель и в коридоры хлынет человеческая лава.
– Давай! Давай!
– Конвоиры подталкивали Якутова в спину.
Когда Якутов со своими стражами дошел до второго этажа, кто-то в одной из камер запел высоким, срывающимся голосом: