Судьба драконов в послевоенной галактике
Шрифт:
В конце концов, все это я видел и на других планетах, но вот глаза, глаза дракона, тусклые, плоские, понапиханные где только можно... Кажется, их стало больше.
Мы сидели с мамой в кафе, и я обратил ее внимание на это.
– Нет, - засмеялась мама, - тебе кажется. Мне ли этого не знать. Просто отвык...
Я показал пальцем в направлении одного экрана:
– Смотри - прежде эта штука висела только в одном углу, а теперь, - я ткнул рукой себе за спину, - их развесили по всем четырем...
Экраны
В кафе никто не обратил на это внимания, но мама все же попросила:
– Джек, ты бы показал увольнительную. И знаешь, не демонстративно, мол, жри, гадина, а интеллигентно, ненавязчиво, чтобы никто, кроме него, не обратил внимания...
Я подумал, вынул из кармана увольнительную, разгладил ее на столе.
– Так?
– спросил я.
– Приблизительно, - улыбнулась мама, - знаешь, если бы это касалось только тебя или только тебя и меня... но люди, собравшиеся здесь, в этом кафе, ни в чем не виноваты.
– Виноваты, - ответил я, - виноваты. Раз живут на этой планете, то все виноваты. Невиновных нет. От координатора до последнего забулдыги, от начальника школ до самого распоследнего рабочего "столовой", от затурканного "младенца" в какой-нибудь роте до ветерана-"отпетого" - все виновны.
– Но если все виновны, то, стало быть, и виноватых нет? перед кем виниться-то, если все? Ты об этом подумал?
– Подумал, - ответил я, - все перед всеми виноваты, кто больше, кто меньше, но есть еще много-много тех, перед кем все виноваты абсолютно... Понимаешь? Полностью.
– Ну, и кто же это?
– Во-первых, это все превращенные, все в подземельях и лабиринтах рептилии, когда-то бывшие людьми; во-вторых, "вонючие", те, что хотели освободить эту гадскую планету и оказались втоптаны не в грязь даже... в дерьмо.
Я повысил голос, и мать, улыбаясь, приложила палец к губам:
– Тссс... Не так громко... Люди же оборачиваются.
Я послушно снизил тон:
– В-третьих, все умершие, те, что ползут на конвейерных лентах к пасти гада, все, кого другие гады растоптали, сожгли, раздавили, не оставили и следа, и, наконец, в-четвертых...
Я замолчал.
Я проглотил имя - Мэлори, Мэлори, Мэлори. На самом-то деле только перед ней были все виноваты на этой планете... только перед ней... ни перед кем другим.
Мама ждала, и я, собравшись с силами, проговорил:
– Воспитанницы орфеанума... вот уж кто не виноват точно... Вот уж перед кем все виноваты... Им подарили жизнь на этой планете - для чего? Только для того, чтобы их схряпало чудовище...
Мама водила пальцем по столу, ногтем выдавливала какие-то волнистые узоры.
– В тебе, - сказала она, - говорит юношеский максимализм. Это прекрасно, что даже подземелье его в тебе не вытравило, но это...
– мама поглядела на меня, - максимализм. Это... тоже жестоко... И... главное... безответственно...
–
– А ты знаешь, что мы сейчас делаем в лаборатории?
– она смущенно улыбнулась.
Мы вышли на улицу.
Сизый голубь, вздрагивая горлом, пил воду из черной лужи.
Солнечные кольца, трепеща, прокатывались по его телу.
Потом голубь взлетел, и золотые капли упали с его лапок в воду, подпрыгнув, отраженные от черной глади.
– Не знаю, - сказал я, - что вы там делаете в лаборатории, но было бы интересно посмотреть...
– Снова под землю забираться?
– подмигнула мне мама.
И, зная, что я огорчаю ее, я ответил:
– Да... Мне все равно. Теперь все равно - на земле, под землей. Поехали в лабораторию.
В лаборатории стояли ванны, наполненные булькающим, словно кипящим студнем.
– Вот, - улыбаясь, сказала мама, - он уже ест... полуфабрикат...
Я посмотрел на булькающий студень и спросил:
– Оно... живое?
Мама ответила:
– Раз он ест вместо живого, значит, живое...
– По крайней мере, - я оперся рукой о край ванны, - чувствует боль.
– Это-то точно, - кивнула мама, - видишь, как все поворачивается, как все смягчается... Раньше он жрал все подряд, потом - одних девушек, потом сделанных девушек из орфеанума, а теперь ест, начинает есть - вот...
– она кивнула на ванну.
Я нагнулся. Я стал всматриваться в этот бесформенный, чувствующий боль студень - так вглядываются в картину или в зеркало, увидев себя изменившимися настолько, что...
– Нет, - сказал я, - нет... Залить хавало этой гадине студнем и успокоиться? Нет... Этот студень мне так же жалко, как и...
(Мэлори, Мэлори, Мэ.. .)
Я не договорил. Мама не стала спрашивать.
– Он будет жрать и сытно отрыгивать. А после просто мирно заснет, сдохнет - и та боль, тот ужас, которые он причинил другим, останутся неотмщенными? Неужели он просто сдохнет, и никто, никто не успеет его убить?
– Ты - максималист, - грустно сказала мама, - какой ты... максималист...
Кажется, на этом мы расстались. Не уверен.
Я многое забыл, потому что "за поворотом" меня ждало событие... В самом деле со-бытие, потому что рядом с моим и Кэт бытием оказалось еще одно бытие, столь же мучительное для самого себя, как и для нас.
Кэт отвезли в роддом, что находился при санчасти. Меня сняли с полета. Я возражал, но Георгий Алоисович и де Кюртис уговорили меня.
– Сдурел... В подземелье не так часто рождаются. Отправишь жену наверх с сыном к родителям... Такое дело... Не дури. Успеешь еще настреляться.