Судьба — солдатская
Шрифт:
— Кто? — И Чеботарев в двух-трех словах рассказал о дружбе Федора с Соней, упомянул о Валентине Морозовой.
— А Морозова эта в горкоме работает?
— Валя-то? — почему-то переспросил Чеботарев и, заподозрив вдруг, как бы Вавилкин не подумал, что он отсиживался это время у нее дома, стал рассказывать, как уговорил ее с матерью ехать в Лугу, как потерял в дороге…
Вавилкин внимательно выслушал Чеботарева. Долго молчал, потом глаза его потеплели — может, вспомнил свою жену, которая с двумя детьми кочевала сейчас где-то по России-матушке. Сказал:
— Вы хороший человек, Чеботарев. Честный. Но этого одного мало. Чутье, чутье должно быть… Вы понимаете, о чем я?
— Да… но его же вся рота
— Я не о том. Совет даю вам… на будущее, — назидательно проговорил он и, взяв напечатанный на пишущей машинке бланк расписки, протянул его Петру: — Заполните и распишитесь.
Чеботарев пробежал глазами текст с требованием хранить в тайне разговор Вавилкина с ним и запротестовал.
— Я же военную присягу принимал! Зачем мне расписку давать? — краснея, говорил он. — Если наш разговор военная тайна или государственная тайна, тогда вы скажите мне об этом. Скажите, и я буду хранить его, не разглашу.
— Присяга не то… — сразу став прежним, перебил Петра Вавилкин. — Распишитесь. И не рассуждать! А о вопросах моих подумайте. Мы еще встретимся.
Руки Чеботарева дрожали — не от страха перед ответственностью, которую он принимал на себя, давая эту расписку — бланк для нее Вавилкин сам придумал и напечатал на штабной машинке, — а от всего: от пережитого в дороге из-за Вали, от боязни за ее судьбу и судьбу Зоммера, от усталости, наконец, и от того, что Сутин… Кое-как нацарапав свою фамилию, он поднялся. Вавилкин, засовывая расписку в красную папку, встал тоже.
— Можете идти к писарю, — сказал он, не глядя на Чеботарева.
Петр вышел в коридор. Или от переживаний, или еще от чего — затуманило голову. Показалось, что вот-вот упадет от непосильной ноши. А сбросить ее нельзя. Ее надо нести… И минутная радость, что нашел свой полк, совсем заглохла в нем. «Эх, судьба!» — горько подумал он и пошел, медленно переставляя ноги, навстречу этой самой судьбе…
Глава восьмая
Густой, дымчатой поволокой ложились на землю сумерки.
Неяркие лучи падающего за горизонт солнца вырывались из-за макушек далекого, уже на латышской земле, чернеющего леса и скользили над полями, перелесками, окрашивая все в мягкий багровый цвет. Разбросанные по линии укрепрайона валуны тлели, как угли. Их затухающий свет отражался в небе, отсвечивал на еле видимой паутине высоких перистых облаков бледными желтовато-красными тонами. На юге, там, где находился город Остров, тускло розовели всполохи. Оттуда доносились глухие взрывы. Они то сливались в сплошной неясный гул, и тогда, чудилось Похлебкину, сидящему у своего КП на деревянном ящике из-под мясных консервов, гудела сама земля, то становились ясно различимыми, и он, всматриваясь в ту сторону, начинал считать их и, принимая бомбежку за подступающий уже фронт, силился расшифровать язык боя. Был ли это страх? За дни, которые батальон находился здесь, оборудуя свой участок обороны, тревога немного улеглась. Росло любопытство и нетерпение человека, уставшего ждать… Но это «ждать», как ни странно, и стоило Похлебкину большого напряжения воли. Его угнетало не то, что скоро к готовым для обороны позициям подойдут немцы. Угнетало другое: как он поведет себя в этом первом бою? Он терялся. Ему казалось, что не справится… И по телу пробегал озноб, который ничем нельзя было унять. Тогда комбат твердил про себя статью из Боевого устава пехоты, в которой говорилось, что бой — это испытание всех, и духовных и физических, сил человека. И ему становилось легче. Но все так же хотелось понять себя прежде, чем наступит испытание… Когда оно наступит, думать будет поздно. Тогда надо будет командовать, быть таким, каким должен
Откуда-то с запада до Похлебкина долетел гул самолетов. Он насторожился, прислушиваясь. Гул, завывая, нарастал. Немцы.
Майор поднялся с ящика. Нервно двинул его носком сапога, и он, скользнув с бруствера, покатился по ступенькам в блиндаж. Комбат оглядел небо. Высоко над горизонтом поблескивала вражеская машина. «На нас идет», — подумал Похлебкин, и ему показалось, что у него внутри, под сердцем, что-то лопнуло. «Надо передать по ротам, чтобы не демаскировали себя», — прострелила его сознание мысль, и он, спрыгнув с бруствера, бросился вниз по ступенькам. Споткнувшись в сумерках о ящик, комбат упал на четвереньки. Ругаясь, быстро поднялся, вышвырнул ящик за бруствер и только после этого вошел внутрь блиндажа.
Перед оплывшей свечой дежурный телефонист, разбросив локти по застланному картой с позициями батальона самодельному столу, читал книгу. Похлебкин приказал — и совсем не командирским, а другим, незнакомым голосом:
— Свет… Свет погаси… немцы летят. — И тут же, одергивая себя за то, что поддается страху: — Передай в роты: не демаскироваться.
Телефонист, захлопнув книгу, принялся дуть на свечу. Пламя колебалось, бегало вокруг фитиля и не хотело гаснуть. Потухло. Зазуммерил телефон. В темноте Похлебкин слышал, как телефонист схватил трубку. КП полка давал общий приказ: позиций не обнаруживать, по самолетам без команды не стрелять.
Комбат нащупал растопыренными пальцами скамейку возле стола и сел. Вслушался. Гудело где-то над головой. Гул сначала нарастал, а потом постепенно стал удаляться к Пскову. Похлебкин облегченно вздохнул. Поднялся. В темноте прикрыл дверь и приказал зажечь свет.
В неярком мерцании свечи вырисовывались низкие из бутового камня и цемента стены командного пункта, нары подле ниши для продовольствия. На нарах спал на душистом сене Стародубов. Спал, как ребенок, раскинув руки. Он показался Похлебкину еще более могучим. «И улыбается, — подумал майор с неприязнью. — Хоть бы черта увидел во сне, что ли! Нет, снится, поди, как по ротам целый день бегал. Верит, наверное, в эти свои собрания, митинги, беседы… Даже лошадь где-то оставил: вишь, задницу ему отбило. Ездить надо по-настоящему научиться, вот и не отобьет… Тоже мне, кадровик».
Похлебкин почувствовал усталость. Подойдя к нарам, ослабил поясной ремень, лег на спину, скрестив на груди руки.
В блиндаже было душно, но дверь открывать Похлебкин не решался. «Летают, — думал он, поворачиваясь на бок, — еще свет заметят».
Сон не шел. Вспомнил о семье. «Хорошо, что вывез, — улыбнулся он в темный потолок блиндажа. — Чеботарева жалко. Пропал человек. Ну, еще не такие потери будут. — И заключил: — Без потерь сражений не выигрывают».
Где-то в стороне Пскова ухали бомбы. Поняв, что не уснуть, Похлебкин вышел из блиндажа и, отыскав выброшенный за бруствер ящик, сел на него, задумался, уставившись грустными сухими глазами куда-то в одну точку. «Неужели у немцев такая сила, что не остановить их ничем?..» — копошился в его усталом мозгу вопрос.
Похлебкину вспомнилось совещание, которое на следующий день после прихода батальона на УР проводил командир полка на своем командном пункте. Это было отсюда километрах в трех, на склоне небольшой высотки; в тяжелом шестиамбразурном доте. Свет десятилинейной лампы, подвешенной к бетонному потолку, ровно освещал весь отсек дота, падал на длинный, из струганых досок стол, на расстеленную на нем карту укрепрайона. Комбаты с адъютантами старшими, командиры артиллерийских дивизионов и минометных рот окружили стол. Командир полка, осунувшийся несколько за последнее время, знакомил с обстановкой. Остро отточенный красный карандаш его то и дело ходил по карте. Слушали молча, затаив дыхание. Думали…