Судьбы хуже смерти (Биографический коллаж)
Шрифт:
Джордж Буш, как и Чарлтон Хестон, с юности состоит в Национальной ассоциации стрелков. Но еще больше меня возмущает другое: Буш явно не в состоянии оценить самое прекрасное, благородное, выдающееся, до святости величественное из всех американских свершений. Подразумеваю исследование Солнечной системы, осуществленное космическим кораблем "Вояджер-2" с телекамерой на борту. Эта чудесная птица (совсем как голубка, прилетевшая к Ною в ковчег) дала нам возможность созерцать все прочие планеты вместе с их лунами! И никаких не осталось сомнений, есть на них жизнь или нет, смогут или не смогут там обитать наши потомки! (Хватит этих бредней.) И вот, когда "Вояджер-2" навеки покинул Солнечную систему ("Моя работа сделана"), посылая нам все более смутные и неразборчивые изображения - уж и не понять, где мы и что мы, - разве наш президент в эти минуты призывал нас выразить признательность чудесной птице, выразить ей свою любовь,
(Очень меня беспокоит, чему и как учат в Йельском университете.)
При всем том я все-таки сумел подготовить проникнутую оптимизмом напутственную речь, с которой обратился к выпускникам университета РодАйленда в Кингстоне, - был конец мая 1990 года.
(Эдвард Д.Эдди, ректор этого университета, вскоре ушедший в отставку, работал со мной в редакции "Дейли сан", выходившей в Корнелле. В Корнелле я только тем и занимался, что писал для этой газеты.) Свою речь я предварил размышлениями о напутственных речах, принадлежащими Кину Хаббарду, юмористу из Индианаполиса, который, когда я был подростком, печатал в газетах по смешной заметке каждый день. Хаббард высказался в том духе, что лучше бы то важное, чем может одарить университет, распределялось равномерно, семестр за семестром все четыре года, а не вываливалось единым махом, когда пришла пора расставаться.
(Я думаю, Кин Хаббард по части остроумия мог поспорить с Оскаром Уайльдом: "В жизни не встречал человека, готового работать по мере сил", или: "Когда говорят, что дело не в деньгах, можно не сомневаться, что деньги самое главное", - говаривал он.)
"Свою речь, - сказал я студентам в Род-Айленде, - я бы озаглавил: "Не надо цинично относиться к американскому эксперименту, поскольку этот эксперимент лишь недавно начался".
Часто интересуются моим мнением относительно цензуры, поскольку "Бойню номер пять" так часто изымали из школьных библиотек. (Она попала в список потенциально вредоносных книг, составленный в году 1972-м. С тех пор он не пополняется новыми названиями.) Я получаю письма от читателей из Советского Союза, которым сказали, что здесь, в Америке, мои книги жгут. (Такое случилось только в Дрейке, штат Северная Дакота.) Отвечаю им, что цензура у нас дает себя почувствовать главным образом в глухих углах. Там, когда я был подростком, жгли и людей. Так что пусть уж лучше жгут книги - прогресс, как никак.
Жгли в основном черных. Самое изумительное, что случилось у нас со времен моего детства, - это ослабление расизма. Точно вам говорю, он снова и быстро наберет силу, если не останавливать демагогов. Но сейчас мы, к счастью, более или менее научились судить о людях по тому, что они собою представляют, а не по степени их сходства с нами и нашими родствениками. В этом отношении мы продвинулись дальше всех остальных стран. В большинстве стран о подобном даже не задумываются.
Кому мы обязаны этой замечательной переменой? Угнетенным и третируемым меньшинствам, которые мужественно и с чувством достоинства старались воплощать в реальность все то, что обещали "Билль о правах" и Конституция.
А цензура - как она, усиливается? Такое впечатление возникает естественно, потому что о цензуре все время заходит речь в выпусках новостей. Но мне кажется, цензура - дело совсем, совсем не новое, она вроде болезни Альц-хаймера, которая существовала издавна, но лишь недавно была опознана, после чего ее научились лечить. Внове не цензура сама по себе, а отношение к ней как к чему-то вредоносному для плюралистической демократии, внове старания многих людей как-то ей воспрепятствовать.
В Соединенных Штатах Америки почти сто лет существовало рабство, и лишь затем оно было квалифицировано как социальное заболевание, с которым начали бороться. Представляете - целых сто лет! Тот же Освенцим, верно? Хороши мы были в качестве маяка свободы для человечества, когда у нас дома считалось совершенно естественным, чтобы люди владели другими людьми и обращались с ними, как с рабочим скотом. А кто, собственно, вообразил, что мы изначально являлись маяком для человечества? Почему эту откровенную ложь внедряли в сознание? У Томаса Джефферсона были рабы, и не столь уж многие находили это несообразным. Все равно, как если бы у него на кончике носа появилась скверная опухоль размером с каштан и сочли бы, что это абсолютно нормально. Как-то я об этом заговорил в Виргинском университете, который Джефферсон не только основал, но и построил по собственному проекту. Профессор истории объяснил мне: Джефферсон не мог освободить рабов, пока они не состарились с ним вместе, -
Представляете! У нас в стране, являющейся маяком свободы, считалось естественным отдавать в заклад живых людей, может даже, будущих младенцев. Какая, право, досада, что теперь нельзя, поиздержавшись, прихватить в заклад вместе с саксофоном уборщицу, которая приходит по утрам.
И еще вот что: Бостон и Филадельфия оспаривают друг у друга честь считаться колыбелью свободы. Какому из этих двух городов отдать предпочтение? Никакому. Свобода в Соединенных Штатах зарождается только сейчас. Она не родилась в 1776 году. Рабовладение оставалось законным. Даже белые женщины были бесправны, по сути, они являлись собственностью своих отцов, мужей, ближайших родственников по мужской линии или каких- нибудь там судейских крючкотворов. В Бостоне или в Филадельфии свободу лишь зачали. Бостон или Филадельфия были, скажем так, мотелями, где сделали остановку на пути к свободе.
И еще: опоссумы вынашивают детеныша двенадцать дней. А индийские слоны - двадцать два месяца. Мы, американцы, вынашиваем свою свободу двести лет и даже больше, так-то, друзья мои и соотечественники!
Лишь люди моего поколения стали свидетелями серьезных попыток достичь относительного экономического, юридического, социального равноправия женщин, равно как и расовых меньшинств. Так пусть свобода в конце концов явится на свет, пусть вопли, возвещающие о ее рождении, будут услышаны в Кингстоне, как и во всех других городах, городишках, поселках, деревнях нашей просторной и богатой страны, и если этого не произошло в эпоху Джеф-ферсона, пусть произойдет при жизни самых юных из тех, кто сегодня собрался в этой аудитории. Мне слышится голос новорожденного. Да будет это голос радости!
Приветствую выпуск 1990 года и всех, кто помог Америке стать еще сильнее, готовя для нее просвещенных граждан.
Благодарю за внимание".
IX
(Род-Айленд был первой из тринадцати заокеанских колоний, провозгласившей и осуществившей право своих обитателей принадлежать к любой конфессии или не принадлежать ни к одной.)
Джил Кременц - прихожанка епископальной церкви (хотя редко ее посещает), а я атеист (или, в лучшем случае, унитарий, очень часто заглядывающий в храм, но только под самый конец службы). Поэтому, решив в 1979 году пожениться, после того, как прожили вместе несколько лет, мы, как бы это выразиться, оказались перед необходимостью испечь пирог из очень уж разных - что сакральных, что секулярных - продуктов, предназначенных для начинки. Познакомились мы с Джил на спектакле по моей пьесе, вот я и предложил провести магический ритуал в соборе, известном под названием Актерская церковь, или еще Церковка за углом, и она - Двадцать девятая стрит, угол Пятой авеню, Манхэттен - какая радость!
– оказалась епископальной. Свое странное наименование и особую репутацию эта церковь заслужила в середине девятнадцатого века, когда ее попечители старались, чтобы среди паствы было побольше людей театра, включая Джозефа Джефферсона, сделавшего инсценировку "Рип Ван Винкля" и сыгравшего в ней главную роль, он намеревался сочетаться браком, выбрав для этого англиканский собор на Пятой авеню, в двух кварталах от Двадцать девятой. А ему вежливо объяснили: видите ли, в моральном отношении актеры народ несколько более свободных правил, чем наши прихожане, вам бы лучше обратиться вон в ту церковку за углом. Он и обратился.
Вот и я туда сунулся, ну и досталось же мне там за то, что я разведенный, - в жизни так не доставалось! (Ничуть не помогло то обстоятельство, что я имею некоторое отношение к театру, как и то, что Джил всю жизнь была дружна с Полом Муром, главой епископальных церквей Нью-Йорка.) Разговор пришлось вести с какой-то дамой. Она явно представляла собой важное лицо, хотя дело происходило еще до того, как женщин начали возводить в сан. Теперь-то она, возможно, и служила, эта леди, которая простотаки представить себе не могла, что бывают такие ужасы, как мой развод с первой женой.
(Когда стали возводить в сан представительниц прекрасного пола, одна из первых удостоившихся - нет, вы подумайте!
– носила имя Таня Воннегут. Это жена одного из двоюродных моих братьев, очень красивая женщина и, не сомневаюсь, замечательный священнослужитель.)
А из разговора с той дамой, размахивавшей томагавком, выяснилось: нас обвенчают в Церковке за углом только при условии, что я стану ее прихожанином и в качестве епитимьи буду выполнять поручения причта включая, может быть, преподавание в воскресной школе. По этой причине представление пришлось перенести в методистскую единую церковь Христа на Парк-авеню, угол Шестидесятой. (Не помню, почему мы выбрали именно эту церковь. Может, после разговора о церковной архитектуре с Бренданом Джилом из комиссии по сохранению исторических памятников.) Там никакой волокиты не устраивали. Все прошло гладко: хлоп!
– и готово, как будто таблетку проглотил.