Сухово-Кобылин. Роман-расследование о судьбе и уголовном деле русского драматурга
Шрифт:
Никакими свадебными торжествами ни в Англии, ни в Кобылинке Александр Васильевич свой второй брак не отмечал, потому что «боялся сглазить», а также потому, что 1867 год, как и 1862-й, был для семьи траурным — умерла самая младшая и «самая любимая из сестер», художница Софья.
Характер Эмилии Смит, насмешливый, ироничный, мужественный, отвечал потребности его сердца, ожесточенного бедами и утратами. Английская невестка была довольно бесцеремонна в обращении со свекром, нередко подшучивала над его «чрезмерной религиозностью», позволяла себе заходить в охотничьих сапогах, с ружьями и кинжалами в домашнюю часовню Василия Александровича. Тем не менее старику она очень нравилась, поскольку походила на покойную Марию Ивановну и заботилась о нем, ухаживала, вязала ему, постоянно дрожавшему
Но судьба жестоко обошлась и с этим нарождавшимся счастьем.
В середине января 1868 года Эмилия, плохо представлявшая себе коварство русских солнечных зим, имела неосторожность прокатиться верхом до Черни слишком легко одетой. Десять дней ее жгла лихорадка. Не помогали никакие средства. Врачи поставили диагноз «бурное воспаление мозга». 27 января она скончалась.
Хоронили ее в Москве, в лютый мороз. Занесенные снегом дома безучастно смотрели белыми, ослепшими глазами окон на траурную процессию и на него, сидевшего в санях без шапки, прижавшись лбом и стиснутыми кулаками к изголовью высокого гроба. «Гроб с телом Эмилии, — записал он потом, — везли через Тверскую и через тот переулок, где совершилась другая моя мука — убийство Луизы».
Эмилию Сухово-Кобылину похоронили на Введенском кладбище рядом с могилой Луизы Элизабет Симон-Деманш.
В 1860-е, годы смертей и утрат, он написал самую резкую и язвительную из своих пьес, которую назвал (и, может быть, не случайно, как будто желал пригвоздить неотступное слово) «СМЕРТЬ Тарелкина». Цензура потом переименовала ее в «Расплюевские веселые дни». Но словечко веселые не веселило. Напитавшись ядом кобылинского пера, оно усмехалось, горестно, злобно и едко, придавая еще большую резкость тому мрачному пафосу, каким дышали зловещие картины этой «комедии-шутки». Кого он сделал квартальным надзирателем, следователем, служителем Фемиды, стражем закона? Своего Расплюева. Мошенника. Что ж, он говорил напрямую, без всяких намеков и подмигиваний из-под строки: мошенники, жулики, аферисты и преступники — вот кому в руки даны сверкающий жезл власти и подвижное дышло закона… 40 лет спустя, когда эта пьеса, изжеванная и истрепанная цензурой, вырвалась на театральную сцену и повергла в смятение российскую публику, критика самоуверенно и бравурно писала:
«О, конечно, всё, что с таким душевным надрывом, исходя слезами и желчью, рассказал старик Сухово-Кобылин, дела давно минувших дней. Им не вернуться вновь, как не течь Волге вспять. 4 ноября 1864 года слишком решительно порвало с канцелярской тайной, бумажным судопроизводством и формальными доказательствами [24] . В ту пору, какую рисует Сухово-Кобылин, русская Фемида ослепла. Но потянуло свежим воздухом, загудел весенний шум российской общественности. Варравины, Тарелкины и Расплюевы съежились и трусливою походкой ушли из ее храма, где вдруг стало светло, откуда вымели паутину».
24
По судебной реформе 1864 года вводились независимость следствия от администрации, всесословность суда, устная форма, гласность и состязательность процесса, институт присяжных заседателей, принцип презумпции невиновности. (Прим. ред.)
Но пьеса говорила о другом. Не съеживаются и не уходят бессмертные, как боги, российские чиновники, но превращаются и мнимо умирают, чтобы тут же воскреснуть вновь на «необъятном теле» России. Сама смерть, которая жестоко преследовала его в те годы, вырывая из жизни «излюбленные образы», была не властна в этом чудовищном мире чиновничьих масок; каким-то соломенным чучелом поместил он ее сюда, и то великое, непреодолимое и непостижимое, что повергает в трепет живую душу,
«Смерть Тарелкина» Сухово-Кобылин считал вершиной своей драматургии. «Успехом “Кречинского”, — вспоминал помещик Ергольский, — он не мог не гордиться, конечно, но он никогда не выказывал какого-либо опьянения им. Если и заводили иной раз при нем речь, он говорил спокойно, как бы признавая как общее место успех комедии; но при этом он настойчиво высказывал, что, по его мнению, “Смерть Тарелкина” лучшее его произведение, какое он когда-либо написал».
«В Кречинском нет такой страницы, — писал Александр Васильевич в дневнике, — какая явилась в Веселых днях, в крике чиновника: “Всё наше! Всю Россию потребуем!” — я могу смело сказать, что такой страницы в России не написано».
Современники относились к этой пьесе иначе. Даже те, кто раньше «питал уважение» к его таланту, после его смерти в некрологах, посвященных «светлой памяти почетного академика изящной словесности» и «одному из последних классиков XIX века», не могли простить ему «падения» и беззастенчиво хулили его, подбирая самые язвительные выражения.
«Поскольку эта комедия является сатирою на порядки своего времени, — писала в 1903 году критик Людмила Гуревич, — она может вызывать, при своих художественных недостатках, только ужас, смешанный с отвращением. Комические же эффекты, придуманные автором, имеют чисто балаганный характер. Остроты — плоски и пошлы. Язык, превосходный язык Сухово-Кобылина, стал здесь серым и банальным. Ни в чем никакого проблеска былого дарования, так что, читая эту комедию, невольно задаешься вопросом: да неужели же возможно такое отсутствие самокритики, такое падение ума и воображения у человека, который показал раньше несомненную даровитость?»
В 1862 году произошло событие, которое, казалось бы, должно было обрадовать его и как литератора, и как верноподданного «государей моих», но повергло в отчаяние и уныние.
В Москву приехал император Александр II. Встреча конечно же, как всегда, была пышной. Готовилась обширная развлекательная программа, намечалось в первый же вечер устроить грандиозный бал. Но государь бал отменил и потребовал, чтобы дали «Свадьбу Кречинского». Вечером он со свитой и все высшие сановники Москвы были в Малом театре. Очевидцы потом рассказывали Александру Васильевичу, что государь сильно смеялся, аплодировал, кричал «браво!» и даже облобызал Шумского, вызвав его в свою ложу.
— Приятная вещь, — отвечал на это Александр Васильевич, — но еще замечательней то, что до сих пор никто мне-то не сказал спасибо. Ведь вообще это принято во всём свете. Я даже сам не понимаю, за что мне такое забвение.
Много лет спустя, за два года до смерти, он обиделся и на другого императора. Николай II, присутствовавший на представлении «Свадьбы Кречинского» в Ярославле, тоже кричал «браво!», смеялся, аплодировал. Правда, с актерами лобызаться не стал, но зато выдал им денежные премии. Драматургу, имения и заводы которого были уже разорены дотла, деньги тогда были нужнее, чем высочайшее «спасибо».
«Я не понимаю, — писал он своему другу Николаю Минину, — по какому стечению обстоятельств государь не знает, что мои трудовые деньги текут уже скоро полстолетия в его кассу. Недавно блистательно была сыграна в Ярославле Свадьба Кречинского, всем участвующим выданы были деньги, один я остался обобранным и воротился домой, чтобы считать исчезнувшие годы и исчезнувшее состояние. Мне предлагают просить пенсию. Просить?!! Я могу только требовать… Представьте, что проработавши всю жизнь, написавши три пиэссы, я не имею ни одной копейки от этих трудов. Когда Александр Дюма-сын написал свою Даму с Камелией, то республиканское правительство на другой день успеха дало ему крест ордена Почетного легиона. Театр дал ему до 500 тыс. франков сбора. Мне же, конечно, ордена не только не дали, а конфисковали весь сбор до последней копейки. После всех этих бед и обид я не жилец».