Сулла
Шрифт:
Но есть два других лица, принадлежавших к сенатским кругам, которым удалось избежать преследований и прожить долго, чтобы быть проскрибированными во второй раз через сорок лет, по инициативе Триумвирата. Первым был некто Луций Фидустий, о котором практически ничего не известно. Его имя дошло до нас именно потому, что сами древние считали мрачной фантазией судьбы спасение индивидуума первой проскрипции, чтобы погибнуть во вторую. Менее известным и все лее более любопытным является случай Луция Корнелия Цинны, сына руководителя марианцев и деверя Цезаря, вернувшего себе свое «достоинство» только в 49 году, когда Цезарь организовал издание закона об амнистии и реинтеграции жертв Суллы. Он, бывший проскрибированный, в 46 году женился на Помпее, дочери Помпея и вдовы Фавста Суллы!
Затем, хотя он и не принял никакого участия в заговоре во время мартовских ид убийства Цезаря, он присоединился к выступавшим против тирана, что вызвало к нему враждебность плебса Рима; несчастный трибун, носивший то же имя (Гай Гельвий Цинна) поплатился за это: его разорвала толпа, которая спутала его с бывшим деверем Цезаря. Во всяком случае, наш Цинна был вновь проскрибирован в 43 году.
Но закон Корнелия о врагах государства не довольствовался установлением эдикта: он больше уточнил юридические рамки проскрипции, прежде всего недвусмысленно охраняя отрубающих головы от преследований на основании закона об убийстве; затем предписывая запрещение траура в семьях казненных проскрибированных и бесчестие памяти всех тех, кто был включен в списки. В отношении же запрещения траура, если эдикт ничего не говорит об этом, значит, что бесполезно было в ноябре 82 года требовать от марианских семей отстраниться от каких-либо демонстраций.
Наконец, специальное распоряжение относилось не только к проскрибированным, но и к их сыновьям. Очень трудно определить точную природу этого, потому что оно тоже было очень быстро модифицировано, и древние авторы рассказывают исключительно о его вторичной форме. По существу, оно отправило в изгнание сыновей и внуков проскрибированных, что означало, что чистка была направлена не только на индивидуумов, виновных в обращении оружия против собственной родины (используя сулланскую формулировку), но также на их потомков мужского пола. Эта мера, кажущаяся нам чудовищной, без сомнения, не была таковой в глазах римского общества I века до н. э., в котором семейные связи архаической эпохи оставили больше чем след: некоторым образом ошибка отца обязательно влекла за собой лишение прав их детей, потому что отправляющийся в изгнание осужденный обнаруживал конфискованным все свое имущество, и, следовательно, его сыновья не могли больше претендовать на социальный статус отца. Но также наблюдают, что эта связь действительно проявляется: враг одного человека — обязательно враг его сыновей, когда он сам исчез или когда он осуждением лишен средства нападать или защищаться. С этого момента долг уничтожить врага выпадает на долю сына. По этому поводу Плутарх рассказывает любопытный анекдот, относящийся к Катону Древнему (за век до описываемых событий): один молодой человек возбудил неопровержимое дело против врага своего умершего отца и заставил его взять обратно свои политические права. Когда после оглашения вердикта он пересекал Форум, Катон остановил его, горячо пожал руку, говоря: «Вот что нужно предлагать в жертву своим родителям: не ягнят и козлят, а слезы и осуждение их врагов». Этот долг мщения, идущий от сыновней любви, — главная добродетель в этом обществе, присущая всем римлянам с такой же очевидностью, как им показалось бы абсурдным упустить возможность нанести ущерб врагу. Свидетель этому Цицерон, воспроизводивший эту поговорку (калька на греческую модель): Pereant amici dum inimici una intercidant (Пусть погибают мои друзья, лишь бы одновременно с ними исчезли мои враги). Сомнительно, что подобная концепция социальных отношений не должна была иметь влияния на политическую жизнь, которая отмечена громкими процессами, демонстрацией на-стоящей вендетты между родами (правда, подогреваемой тем, что обвинитель мог, если он заставлял осудить сенатора, занять его место в сенате). В этих условиях распоряжение, направленное на сына проскрибированного, объяснялось, без сомнения, двойной точкой зрения. С одной стороны, не вызывало сомнения, что сыновья рассматривались как сопричастные к виновности отца, и это оправдывало их изгнание; с другой стороны, удаление их из города прекращало уничтожение проскрибированных, потому что впредь не было никого, кто мог бы стремиться отомстить за них и, следовательно, в некотором роде реабилитировать их. Эта общая черта, присущая многим древним обществам (достаточно вспомнить, что в Карфагене, когда в IV веке был пресечен заговор Ганнона, казни предали его сыновей и всех его родных, даже невиновных, «чтобы не выжил из этого дома, такого преступного, никто, способный повторить его злодеяние или отомстить за его смерть»). Намного ближе к проскрипции расправа над волнениями в Риме в 121 году и смерть сторонников Гая Гракха: Марка Фулия Флакка и его старшего сына, погибшего во время стычек. Опимий приказал казнить молодого Квинта, последнего представителя мужского пола этого рода, хотя ему не было и восемнадцати лет и он не принимал никакого участия в сражениях. Новое то, что в распоряжении, принятом Суллой по отношению к сыновьям проскрибированных, это не принцип: оно легализовало практику и распространило ее. Консул Луций Опимий в 121 году не был стеснен юридическими сомнениями, чтобы убить ребенка (которому он предоставил право выбрать способ казни!); Сулла предложил способ устранения, который не был смертным приговором, а видом лишения «воды и огня» в законе, и сделал его применимым к сыновьям и внукам 520 проскрибированных, что составило много людей.
Последняя статья закона относилась не только к проскрибированным, но также ко всем тем, кто погиб, борясь против родины: речь шла о конфискации имущества. Для лиц, не фигурировавших в числе проскрибированных, это было распоряжение, которое явно причисляло их к врагам. Взяв оружие против Республики, они действовали как варвары, и, следовательно, их состояние принадлежало победоносным римлянам. Впрочем, Сулла не стеснялся показать, что имущество, которое он продает, он рассматривает как свою добычу, и действительно эта «добыча» была представлена на распродажу, так как в его компетенции воткнуть в землю символическое копье. Такой же была процедура для имущества проскрибированных: по этому поводу следует сделать замечание, так как очень рано враждебная Сулле пропаганда обвинила его и его сторонников во внесении в списки имен, чтобы завладеть желаемой собственностью. Конечно, проскрибированы были самые богатые лица в Риме; но как же могло быть по-другому, если речь шла о политических деятелях общества, где богатство — основополагающий элемент политической значимости? Истоки этой пропаганды (проскрипция некоторых лиц, принятая для того чтобы получить возможность присвоить их имущество), без сомнения, можно найти в условиях, в которых он производил продажу. Принимая во внимание большое число конфискованных владений, все те, кто мог бы стать владельцами, не желали участвовать в распродаже (чаще из-за страха), и некоторое имущество отдавалось по совершенно ничтожной цене (тем более людям, не побоявшимся показаться на распродажах). Можно составить представление о совершавшихся сделках благодаря данным Плутарха о вилле Мария в Кампании: речь шла о роскошном жилище, «устроенном с пышностью и изысканностью, мало соответствующим человеку, бывшему участнику стольких войн и походов», превосходно расположенном на мысе Мизене, возвышающемся над Неаполитанским заливом. Родная дочь Суллы Корнелия купила ее за 75 000 денариев и спустя немного времени перепродала Луцию Лукуллу за более чем 500 000 денариев. Другими словами, она купила ее за 15 % стоимости. Из таких фактов, как эти, можно извлечь мысль, что было достаточно много проскрибировано,
Но обогащения такого сорта редки и мало-значимы. Зато намного более значительными для истории конца Республики являются трансферты и концентрации состояний, которые производила проскрипция внутри самой аристократии: около двух с половиной миллиардов сестерциев было в некотором роде роздано пережившим семь лет гражданской войны. И с этой точки зрения, не нужно делать отличий между старыми сторонниками Суллы и присоединившимися недавно, потому что Марк Эмилий Лепид, тесно связанный с марианцами, признавал сам обладание большим имуществом проскрибированных: у римлян не было нашей щепетильности, и они не колебались обогатиться за счет оставшихся от их друзей вещей, когда представлялся случай. Таким образом, Цицерон выкупил часть имущества Милона, осуждения которого он не смог предотвратить. Следовательно, нет ничего удивительного, что имела место очень сильная концентрация состояний: Марк Лициний Красс, самый богатый человек в Риме в эпоху Цицерона, обладал 200 000 миллионами сестерциев в землях, что позволяет предположить оставшееся состояние. Притом именно он публично утверждал, что на самом деле не настолько богат, если не может содержать армию на свои годовые доходы. Что касается Луция Домиция Агенобарба, который не мог похвастать принадлежностью к сулланцам с первого часа, то он располагал достаточным состоянием, чтобы вознаградить свои 4 000 солдат, дав им из собственных владений по гектару земли каждому. Сам Сулла из своей добычи от войны против Митридата и из конфискаций оставил за собой одно из самых больших состояний своего времени. Отсюда следует подтверждение, что проскрипция была для него и его окружения только средством обогащения, только шагом, который Цезарь, самый ярый противник сулланских распоряжений, после смерти диктатора не поколебался преодолеть, утверждая, что «резня закончилась только в час, когда Сулла осыпал богатствами всех своих ставленников».
В самом деле известно, что Цезарь давал наименее направленную интерпретацию проскрипции, потому что именно конфискации и распродажи не длились долго: стремясь к тому, чтобы эти сведения счетов не слишком долго отравляли политическую жизнь, Сулла установил дату, с которой все должно было прекратиться. Это было 1 июня 81 года. Означало, что инвентаризация имущества всех жертв должна была закончиться в пять месяцев, и после распродажи ее не намерены проводить, даже если не будут отданы все поместья. И действительно, в некоторых семьях смогли восстановить то, что не было выставлено на распродажу из-за нехватки времени.
События же развивались довольно быстро, потому что уже через день после победы очистка приняла законную форму, и через три дня стали известны те, на кого она была направлена. И в отношении родовых последствий Сулла установил довольно близкую дату, чтобы дать возможность быстрому возврату к нормальному политическому положению. В общем, нужно констатировать, что новая процедура была хорошо воспринята, потому что позволяла отомстить основным ответственным за гражданскую войну и мешала установлению климата террора, который знавал Рим в момент, когда Марий думал только об одном — уничтожении своих врагов.
Впрочем, в Риме никто не понял, если бы Сулла запретил любую репрессивную форму против марианцев: такое отношение было бы по меньшей мере не только подозрительно, но, кроме того, оно бы содействовало общей резне; каждый считал себя вправе свести свои счеты. Следовательно, объявляя задолго до окончательной победы то, что он рассчитывает отомстить за всех тех, кто был жертвой марианских жестокостей, а также отомстить за Республику, подвергшуюся их лихоимству, Сулла в некотором роде заранее взял на себя возможность повышенного наблюдения за операциями по очистке: он был Мститель, и многие древние авторы свидетельствовали о реальности этой пропаганды. «Когда Сулла, победитель, приказал убить Дамасиппа и весь сброд, увеличивший свое состояние на несчастьях Республики, был ли кто-нибудь, кто не приветствовал эту меру? Говорили, что эти преступники, эти мятежники, чьи опасные действия не прекращали тревожить государство, заслуживали смерти». И действительно, радикализация марианского режима в 83 и 82 годах напомнила всем, кто забыл, что он устанавливался на трупах немалого числа значительных лиц, начиная с консула Октавия. Сам молодой Цицерон, никогда не скрывавший своего восхищения Марием и бывший последователем юриста Квинта Муция Сцеволы, убитого при известных обстоятельствах, входил в число «умеренных», то есть людей, которые особенно не благоволили Сулле; однако он признает: «В этой войне было недостойно гражданина не присоединиться к тем, чье спасение обеспечивало достоинство Республики внутри и ее авторитет вне. Исходя из этого, следовательно, было естественно, что уничтожали тех, кто ожесточенно боролся в стане врагов».
Но поскольку Сулла был поборником справедливости, он взял на себя возможность определения форм и лимитов мщения. И древние авторы ясно свидетельствуют об этом. Святой Августин, много почерпнувший у Саллюстия, когда писал свой «Божественный город», действительно утверждает, что обнародование списков было воспринято народом с большой признательностью: «Конечно, количество жертв удручало людей, но все же их утешало то, что количество было ограничено». И другие подтверждают, что эта процедура, которой придерживались неукоснительно, пощадила Рим от состояния террора, известного ему по другим временам, настолько, что те, кто предпочел покинуть Город, опасаясь расправ, довольно быстро вернулись, убедившись, что не было никаких разгулов насилия. И особенно замечено то, что все, на кого направлена месть, были теми, кто упорно сражался два года, и это означало, что они не стремились превышать основания преследования, как если бы все то, что сделано между 87 и 83 годами, было стерто вооруженным конфликтом этих двух последних лет. И даже у Саллюстия, фигурирующего среди самых враждебно настроенных к Сулле авторов, находим воспоминание о проскрипции с некоторым чувством облегчения: «Луций Сулла, которому, в соответствии с законом войны, победа давала все права, хотя и понимал, что смерть его врагов могла усилить его партию, однако уничтожил только небольшое количество и предпочел удержать остальных благодеяниями, нежели террором». Нужно сказать, что те, кто год за годом наблюдал, как Марий-отец, Цинна и Марий-сын освобождались от своих противников с полным самоуправством, без малейшей юридической и моральной щепетильности, должны были рассматривать как значительный прогресс эту формулу, которая, кроме всего прочего, имела преимущество защитить Рим от новых мщений, потому что теоретически никто не мог бы производить расправы во имя проскрибированных.
Очень знаменательно, что при последующих деформациях и фальсификациях, которые претерпела история этой очистки, одно остается нетронутым: представление проскрипции как предназначенной лимитировать количество жертв. Некоторые авторы рассказывают на самом деле очень любопытную историю: после победы Суллы Рим переполнился убийствами без конца и края; повсюду убивали, чтобы удовлетворить личную ненависть или присвоить имущество. До момента, когда его сторонник (но здесь мнения расходятся: одни утверждают, что речь шла о Квинте Луции Катулле-сыне, другие, что это был Марк Метелл, кузен Метеллы) заговорил с ним в разгар сената, спросив, до каких пор рассчитывает он оставить все как есть, не нужно ли, для того чтобы полностью насладиться победой, дать выжить тем, кто стал бы свидетелями? Под давлением своих же собственных друзей Сулла был вынужден придумать проскрипцию, идея которой была ему внушена одним из его льстецов, Луцием Фуфидием, чтобы установить предел резне. Объявив первый список, он, впрочем, сказал, что внес тех, кого вспомнил, а чьи имена забыл, обнародует позднее; что он действительно сделал, опубликовав два других списка, несмотря на общее негодование. Эта поразительная, но поучительная история интересна по многим аспектам. Прежде всего она утверждает, что проскрипция была ограничением, в данном случае, внесенным сенаторами; затем она превосходно демонстрирует сокрытия, деформации и фальсификации, которым так подвержена история; наконец, она показывает, как близкая к Сулле аристократия довольно быстро дистанцировалась от него с целью попытаться выступить против него. Частично это объясняет, как проскрипция смогла стать даже символом жестокости, потому что в данном случае она представлена как дополнительная мера к широко распространенной чистке.