Сулла
Шрифт:
Сулла предшествовал мне в этой высшей власти;
Великий Цезарь, мой отец, тоже ею наслаждался;
Такими разными глазами оба смотрели на нее,
что один отказался от нее, а другой сохранил.
Но один жестокий варвар умер любим, спокоен,
Как добрый гражданин в лоне своего города;
Другой, добродушный, посреди сената
увидел конец своих дней от руки убийцы.
Таким же образом в «Сертории» Сулла — отсутствующий персонале, «который является душой этой трагедии». Корнель, впрочем, дает объяснение по поводу такого анахронизма, написав: «…его жизнь такой орнамент для моего произведения, чтобы оправдать оружие Сертория, который я не могу отказать себе воскресить». И
Сулла также присутствует на протяжении всего XVIII века, где он наполнен особым политическим значением. У Вольтера, в частности, который в «Обзоре века Людовика XV» рассуждает о конфискации: «Видно было, что неверно наказывать детей за ошибки их отцов. Это правило, установленное Барро: «Кто забирает тело, забирает имущество»; действующее правило в странах, где обычай основывается на законе. Так, например, заставляли умирать с голоду детей тех, кто добровольно закончил свои дни, так же, как и детей убийц. Таким образом наказывается вся семья во всех случаях за ошибку только одного человека. Эта юриспруденция, заключающаяся в лишении пищи сирот и передаче человеку имущества другого, была неизвестна во все времена Римской Республики. Сулла ввел ее в своих проскрипциях. Нужно признать, что придуманный Суллой грабеж не был примером для подражания». Менее полемичным, без сомнения, но и менее интересным является «Диалог Суллы и Евкрата», который придумывает Монтескье. Он заставляет Суллу сказать по поводу проскрипции: «Последующие поколения оценят то, что Рим еще не осмелился рассмотреть: они, возможно, найдут, что я недостаточно пролил крови и что не все сторонники Мария были проскрибированы». И в особенности в отношении отречения, этой формулы, которая придает персонажу трагическую величину, прекрасно эксплуатируемую в последующие века: «Я удивил людей, и это много».
В самом деле, констатируют, что в конце XVIII века Сулла становится героем трагедии: некоторым образом его отречение послужило, как это прекрасно показал Сен-Бев, вариантом великодушия Августа. Первой иллюстрацией этого является либретто Джованни ди Гамерра «Луцио Сулла», положенное позднее на музыку Моцартом (1773), Жаном Кристианом Бахом (1776) и Мишелем Мортеллари (1779). Обвиненный в тирании, герой защищается:
Ah no, non son tiranno
Come tu credi. E‘ 1‘anima di Silla
Capace di virtu…
И фактически он отрекается в последней сцене, позволяя Гивнии, дочери Мария, в которую он влюблен, выйти замуж за проскрибированного Цецилио.
Но неизбежно персонаж наполнялся политическим значением: «Сулла» Жуй, написанный на следующий день после смерти Наполеона, не мог не быть интерпретирован как осуждение Империи, «противопоставляя неизлечимому гордецу, испустившему последний вздох на скалах Святой Елены, судьбу Бонапарта, благоразумно и гражданственно отказавшегося бы после консулата» (Эжен Линтилак). С восстановлением Второй Империи личность Суллы приобретает особую значимость в политической полемике, потому что все изгнанные после переворота приобретут славные имена проскрибированных и достаточно оскорбят их палача:
Я останусь вычеркнутым, желая остаться
стоять.
Я соглашусь на жестокое изгнание, пусть не
будет у него конца,
Не стремясь познать и не считая,
Если уступит кто-то, кого считали более
твердым,
И если многие уйдут, кто-то должен будет
остаться.
Если их будет не более чем тысяча, я среди
них.
Даже если их будет только сто, я не боюсь
Суллы;
Если их будет-десять, я буду десятым;
И если останется только один — я буду им.
Этот полемический масштаб, затрудняющий работу историка, образ Суллы сохранил до наших дней. Уже в XIX веке в Германии все знающий Теодор Моммзен окружал себя тысячью предосторожностей, когда он хотел заставить признать, что диктатор, в общем, не был единственным ответственным за чистку и что римская аристократия тоже была к этому причастна: «Я не посягну на святой лик Истории, и моя хвала не
Это особая область, в которой политическая «обязанность» образа Суллы имела любопытные последствия: речь идет о собрании портретов. Хотя мы знаем, что было сделано много его бюстов, многочисленных оттисков гравюр, мы не располагаем ни одним портретом диктатора. Мы прекрасно умеем распознавать Помпея или Цицерона, но мы абсолютно не знаем (или почти), на кого был похож Сулла. Но так как в то же время речь шла о совершенно исключительном человеке, коллекционеры, любители и историки искусства верили в возможность узнавания его в том или ином бюсте или статуе. Конечно, они видели только портрет, который они сами сделали, в общем, «портреты», предлагаемые нашему любопытству, все разные. Все же у них есть нечто общее, то, что принято называть «красивая шея», начиная с «Сулла-оратор» выставленного в Лувре: это наименование, восходящее к моменту, когда произведение пополнило коллекцию Кампаны, соответствует не только желанию повысить цену статуи («Сулла», без сомнения, дороже, чем анонимная статуя), оно выражает также со стороны тех, кто предложил эту идентификацию, восхищение этим образом. Лицо одновременно выражает величие и обаяние, суровость и приветливость. Можно было бы выразить лишь одно сожаление по его поводу; по всей вероятности, речь идет не об античной голове, а копии, датирующейся началом XIX века.
В том же духе идентификация бронзового бюста, сохранившегося в Неаполе, о которой мы узнаем, что, принимая во внимание его вероятное датирование, нельзя предложить для этого портрета лучшего применения, чем к мужественному и грозному Сулле в расцвете своей молодости, если только обратиться к его качествам и физическим чертам — таким, какие находим у Плутарха, или если его сравнивать с другими его монументами, имеющимися у нас. При этой идентификации мы опять стоим перед выбором, заключающимся в том, чтобы найти для личности, чью особую сущность вообразили себе, выражение, соответствующее имеющемуся видению. И, несомненно, горечь, которая угадывается на этом лице, во многом способствовала признать в нем Суллу, разочарованного раньше времени.
К совершенно разным регистрам принадлежат бюсты из Мюнхена, Копенгагена, так же как бюсты из Ватикана и с Виллы Албани. Возможно, существует стилистическое родство между Суллой из Мюнхена и Суллой из Копенгагена, как утверждал недавно один немецкий ученый, даже если, в конечном счете, два образа и отличаются по форме их лиц; возможно также, что наш претендент на Суллу из Лувра является копией бюста из Копенгагена; но ясно то, прежде всего, что нет никакого серьезного узнавания, что речь идет именно о портретах Суллы, и, с другой стороны, подобную идентификацию определили заметные черты этих моделей (озабоченный лоб, кустистые брови, выступающие скулы, испещренные глубокими морщинами щеки, «волевой» подбородок, квадратное лицо), придающие им определяющее подобие. Эта мужественность соответствует вообще портрету, который молено сделать с диктатора (римского и I века до н. э.) в расцвете сил.
Также более сомнительны и более стары портреты Суллы из Рима. Ватиканский портрет, чей благородный нос был восстановлен, демонстрирует, без всякого сомнения, способность хитрить, что не кажется присущим портрету с Виллы Албани, более солидному, сказали бы, «более резкому». У этих двух почти нет той «вероятности», как у других: они принадлежат к категории того, что иногда называют «мордоворот», то есть те, кто напоминает концепцию Суллы-тирана. Только два наиболее известны, но список тех, кого можно было бы присоединить к ним, довольно длинный.