Сундук с серебром
Шрифт:
Каждая из женщин — когда мирно, когда горячо — раскрывала товаркам горькие страницы своей жизни. Каждая из них принесла с собой в тюрьму большую беду, сближавшую ее с такими же горемыками.
Сюда, за тюремные стены, точно в выгребную яму, стекался весь уличный смрад и грех. Слова, приоткрывавшие темные глубины человеческой души, были обнаженными и беспощадными, чуждыми стыда и приличия.
Снизу, со второго этажа, неслись смех и крик арестантов-мужчин. Крошечным огрызком карандаша, который тщательно прятали от надзирательниц, Нада нацарапала на клочке бумаги несколько слов. Адель стояла на посту у двери. Нада трижды ударила в пол ножкой железной койки —
Как-то раз сигарета оказалась обернутой в листок, на котором было написано:
«Люблю тебя. Матей».
Нада ответила:
«Мечтаю о тебе! Нада».
С того дня между молодыми людьми, никогда друг друга не видевшими, завязалась оживленная переписка. Однажды надзирательница застала Наду у окна и на пять суток засадила ее в карцер. Вернулась Нада бледная и осунувшаяся и тут же бросилась на кровать. «Мой он, мы поженимся! — восклицала она сквозь рыдания. — Он вор, я гулящая, чем не пара!»
Успокоившись, она ударила в пол ножкой кровати и настрочила послание:
«Пять дней просидела в карцере, теперь ты мне ближе в тысячу раз. Нада».
От этой необычной любви двух узников в камере повеяло чем-то нежным, ласкающим душу. Никто не сомневался, что влюбленные в самом деле встретятся на свободе. Даже Адель, которая вначале смеялась над ними, стала относиться к их роману серьезно.
У Тильды открывались глаза на жизнь. Иногда, когда в камере ссорились или сквернословили, по телу ее пробегал холодок; слова комиссара об исправлении казались ей злой насмешкой. Многого она еще не понимала, но всем своим существом угадывала, сколько грязи и низости таится на дне жизни.
Ее тянуло к Зофии, умевшей говорить так складно и приветливо, но девушка была чересчур замкнута, и Тильда ее боялась. Как-то Тильда спросила ее:
— А как у других?
— В других камерах? Не рвись туда! Мы «благородные».
И губы Зофии тронула многозначительная улыбка.
Тильда задумалась и посмотрела на заплаканную Катицу, которая с утра до вечера сидела на койке, вспоминая суровую красоту родного края, укрытые среди скал и сосен деревни, горестное лицо матери и временами бросая испуганные взгляды на повитуху, перед которой все еще трепетала. Потом взгляд Тильды перешел на заключенную по кличке Кума. Кума постоянно жевала сухие корки и не переставая молилась в своем углу. Эти три женщины — Зофия, Катица и Кума — нравились ей; на них ей хотелось опереться. Однако ей казалось, что в глазах Кумы нет-нет да и мелькнет что-то лисье.
— Кто она такая? — тихо спросила Тильда Зофию, слегка скосив глаза на Куму. — За что здесь?
У старухи были зоркие глаза и острый слух, она все видела и слышала. Не успела Зофия и рот открыть, как она выплюнула на ладонь обмусоленную корку и заговорила.
— Я? — Она выставила свой единственный зуб, который, точно тупой гвоздь, упирался в нижнюю губу. — Я? Почему Иисус Христос терпел муки на кресте? Из-за злых жидов. Почему я страдаю здесь ни за что ни про что? Из-за злых людей и их мерзких языков. Но ударит трехзубая молния, яко железные вилы, и покарает их. Люди грешат, потом, устыдившись своих грехов, хотят скрыть их от глаз людских. Одни делают, как она вон, Катица, которая теперь плачет, другие поступают, как ты… а третьи приносят ребенка
Кума все говорила и говорила. Тильда слушала, прижавшись к Зофии; ее била мелкая дрожь. Ей казалось, что в этой камере собрались все тайны рожденных и нерожденных детей, — бедняжки плачут, зовут, но никто их не слышит. Матери думали лишь о том, чтобы обелить себя, а для загубленных ими душ у них не находилось даже доброго слова.
Как-то после обеда повитуха со сводней опять повздорили и начали плевать друг другу в лицо. Адель уже двинулась было к ним своими большими решительными шагами, чтоб их разнять, как вдруг в замочной скважине щелкнуло и в камеру вошла новенькая.
Это была красивая златокудрая стройная женщина, голубые глаза ее сверкали, как два алмаза. Хотя было видно, что в тюрьме она впервые, в ней не чувствовалось ни подавленности, ни робости; напротив — вид у нее был самонадеянный и дерзкий. Положив на пустую койку подушку, она быстрым взглядом смерила всю компанию; глаза ее остановились на сводне, которая тут же потупилась.
Златокудрая подошла к ней. Ноздри ее подрагивали, глаза полыхали огнем.
— Ах, и вы здесь? Не желаете узнавать?
Нина подняла голову и отступила на шаг. Она смешалась, в острых глазах ее уже не было обычной пронзительной силы.
— Откуда мне вас знать? — Она изобразила удивление. — Я вижу вас первый раз.
— Первый раз? Так вы и вправду забыли, кто я такая?
— Арестантка, как и я. Что еще я могу знать?
— Ну, если вы меня не узнаете, то я вас знаю, — сказала красавица, обнажив белые зубы. — Вы Нина Ференц, хозяйка бара и гостиницы. Видите, я не обозналась. Вы все еще не вспомнили меня?
— Много вас таких перевидела я на своем веку.
— Много? Вы хотите сказать: много Ирен, которых вы приютили у себя и… не буду вам напоминать, сами знаете… Нет, Ирена только одна, Ирена — это я! Теперь я вот такая, а тогда была молода и глупа, нуждалась в ласке и добром совете, а вы думали только о своем кармане. Фу, к какой свинье вы меня толкнули! Тогда я вас боялась, теперь не боюсь нисколечко, — рубила златокудрая. — Временами я вас искала… вы, вы, вы! — Стиснув кулаки, она двинулась на пятившуюся от нее сводню. — Вы, вы, вы! — И она ударила ее по лицу.
Нина защищалась обеими руками. Не решаясь закричать, она спряталась было за Тильду, но та отскочила и отошла к повитухе.
Все женщины, кроме Зофии и Катицы, с упоением следили за разыгрывающейся на их глазах сценой. Вступаться за Нину никто не собирался, все питали к ней глухую ненависть. Что же касается Гедвики, то она просто ликовала.
— Видишь, видишь, — говорила она Тильде, покатываясь со смеху. — Здорово ей досталось!
Тильда, не отвечая, отошла от нее и подсела к подмигнувшей ей Катице.