Сундук с серебром
Шрифт:
— Добрый он, отец, — говорила Тильда, вернувшись в камеру. Она была растрогана до глубины души, но, боясь, как бы над ней не начали смеяться, сдерживала рыданья; она чувствовала, как слезы жгут ей сердце.
Этой же ночью все и началось…
Она лежала, а ее со всех сторон обступало прошлое, как бы сочившееся сквозь какое-то сито. Вновь и вновь переживала она все свои муки с детских лет и до последнего часа. Яркие картины вспыхивали, точно молнии в бурную летнюю ночь… Они угасли совсем, лишь когда ее скорчили родовые схватки. Стоны сквозь оконце над дверью вырвались в коридор и заполнили
Венера с кошкой на коленях дремала у стола, вздрагивая при каждом стоне. В промежутках опять наступала тишина, которую слегка тревожил приплывавший откуда-то вздох.
Душераздирающий крик потряс коридор. Надзирательница очнулась от дремы и недовольно поджала губы. Кошка поднялась и, словно готовясь к прыжку, выгнула спину.
— Персона, успокойся! Персона, Персона!
По камерам побежал громкий шепот женщин, разбуженных ночным криком. Они ворочались, одолеваемые горькими мыслями, болезненной тоской, и прислушивались к городскому шуму. У моря еще горели фонари, еще бурлила на улицах жизнь. Доносились автомобильные гудки, в гомоне улиц то пропадала, то снова всплывала над домами, уносясь ввысь к звездам, песня гармошки.
Роженица лежала навзничь, упираясь руками в железную койку, глаза ее в смертельном страхе уставились в потолок.
— Не ори! — ворчала Гедвика. — Все равно легче не станет.
Измученная болью, Тильда едва слышала слова повитухи. Она боялась умереть и потому, когда схватки ненадолго отпускали ее, горячо молила Бога помочь ей. Но вот схватки кончились. Только бы их больше не было! Она уже не думала ни о прошлом, ни о настоящем, измученная нестерпимой болью…
На рассвете она родила мальчика.
Стояла осень. До суда оставалось три дня.
На улице моросил дождь; серый пасмурный день тяжелым кошмаром ложился на душу. В женском отделении тюрьмы давно уже назревало недовольство. В груди у арестанток что-то кипело и бурлило, грозя в любую минуту выплеснуться наружу.
Женщины притихли, в глазах стояла тоска, навеянная хмурой серостью осенних дней. Они казались какими-то ленивыми и отяжелевшими, но за внешней безучастностью скрывалось внутреннее волнение и беспокойство. Целыми днями они только и делали, что сидели, уставясь в одну точку, ночью же метались на своих койках, преследуемые странными видениями. Слова, которые они изредка роняли, были лишены связи и смысла.
Нада день-деньской сидела на койке, поджав под себя ноги, и грызла ногти. Адель широким шагом мерила камеру, далеко обходя Адунку, которая все время что-то искала. Повитуха обменивалась со сводней свирепыми взглядами. Ирена лежала, закинув руки под голову, и напевала себе под нос старую блатную песню:
…он в тюрьме увидел свет, обмотай-ка ему шею…— Что ты там поешь? — вскипела Тильда, задетая словами песни.
Ирена подняла голову, но ничего не сказала. Тильда опять заметалась по камере, как зверь в клетке.
О суде, до которого оставалось каких-нибудь три дня, она почти не думала. Гораздо больше убивало ее то, что у нее отобрали ребенка… С тех пор как он родился, ей не было так одиноко и пусто
К радости примешивалась грусть — нечем было кормить ребенка. Пол-литра разбавленного молока в день и дважды в неделю елейные речи тучных дам из благотворительного общества — и это все. Слишком мало. Тильда была похожа на сохнущее дерево, у которого только еще верхушка зеленеет листвой.
Она боялась за ребенка, бывшего рубежом в ее жизни. Сердце ее трепетало, ради него она готова была на любые муки. Ни в чем не повинное дитя обречено было делить с ней ее горькую судьбу, и от этого она любила его вдвойне.
С каждым днем Тильда все яснее понимала, что ей не сохранить ребенка, что скоро она его потеряет. Мальчик чах, словно убегая от этой жизни, где его могут до времени растлить, отравив его душу и тело.
— Не жилец он, — сказала повитуха.
Тильда промолчала, лишь бросила на нее хмурый взгляд.
Мальчик так ослаб, что уже не брал в рот соску. Тюремный лекарь, лечивший все болезни слабительным, осмотрел ребенка, лежавшего на руках матери.
— Поговорю со смотрителем, — сказал он.
В тот же день после обеда пришли за ребенком. Тильда, в несчетный раз уйдя в свои горькие думы, без сил сидела на постели. Мальчика нянчила Кармен, она носила его по камере, осыпая поцелуями.
Присутствие ребенка было для арестанток благодетельным. В камере восстановился мир, исчезли грубость и развязность, самые непотребные слова оставались непроизнесенными. Ребенок словно был зовом настоящей жизни, отсветом той прекрасной стихии материнства, которая незаметно облагораживала душу. Оказалось, что даже гулящие девицы не утратили еще дарованных им природой человеческих чувств и жажды чистой любви. То, что среди них была мать, любившая и нежившая свое дитя, делало их лучше и чище.
— Матильда Орешец, дайте ребенка!
— Что? — Тильда едва понимала, чего от нее хотят. — Ребенка? — Она встала и широко раскрыла глаза. Да, теперь она поняла. Подошла к Кармен, взяла мальчика и хотела выйти с ним в коридор.
— Куда? Дайте его мне! — сказала надзирательница и взяла младенца, а ее втолкнула назад в камеру.
Тильда обомлела — этого она никак не ожидала. Ни за какие блага не рассталась бы она с ребенком.
— Куда вы его уносите? — воскликнула она.
— В больницу. Вот куда! Тихо!
Тильде пришлось сдаться — никакие уговоры не помогли бы. «Может, спасут», — подумала она. У нее было такое чувство, будто она одна в пустыне. Она то неподвижно сидела на постели, то взволнованно ходила взад и вперед по камере.
Лишившись ребенка, женщины стали развязнее прежнего. Опять пошла в ход площадная брань. Гедвика с Ниной возобновили свои визгливые препирательства. Проститутки, истерически хохоча, развлекали друг друга грязными историями.
Тильде каждую ночь снилось, что у нее отбирают ребенка. Проснувшись в страхе, она упиралась диким взглядом в мрачные стены. Днем, когда арестанток выводили на часовую прогулку во двор, она спрашивала надзирательницу: