Супердвое: убойный фактор
Шрифт:
У меня на руках было точное предписание, обязывающее меня в случае каких-либо непредвиденных обстоятельств немедленно обратиться к начальнику особого отдела или к самому начальнику училища, генерал-майору Смирнову, назвать условную фразу, после чего меня должны были моментально отправить в Москву.
Вообразите картину — в училище объявлена боевая тревога, ребята бегут по коридору, торопят — «Вася, поспешай», «говорят, немцы прорвались под Юхновым», «Калугу взяли!!!» — а я, значит, плевать хотел на Юхнов, на Калугу и вразвалочку к особисту — пора драпать, нас ждут в Москве.
Я вместе со всеми выбежал
— По машинам! — затем окриком — назад! — приостановил рванувшуюся к грузовикам толпу.
Лицо у него дрогнуло.
— Ребята! — обратился он к курсантам. — Москва в опасности. Отступать нельзя. Продержитесь несколько дней, и помощь придет.
Вот и все напутствие.
Не знаю, сможете ли вы простить меня, но я не мог поступить иначе.
До Каменки мы мчались по приличной дороге. Ветер был холодный, я продрог, остыл и с ужасом осознал, что наделал, но упрямство было сильнее. Я убеждал себя, из грузовика уже не спрыгнешь, особист остался в Подольске, и бегу я не от фронта, а на фронт. Вопреки приказу, логике и материалистическим убеждениям, я положился на удачу. Будь что будет! Успокаивал себя тем, что в принципе, все мои поступки в тылу врага уже расписаны, явки заучены назубок, порядок действий известен и не все ли равно в каком месте я уйду к фашистам».
«…взрослел быстро, не без раскаяния. Не без попыток отыскать какого-нибудь особиста и шепнуть ему пару заветных слов. Но особистов среди нас не было, а обращаться с подобной просьбой к командиру батальона Бабакову, было не только бесполезно, но и опасно. Он вполне мог счесть меня дезертиром. Было бы крайне неуместно получить пулю от своих. Дезертиром я должен был стать в удобный момент и на глазах у нескольких сослуживцев.
Первый бой выбил из меня последние иллюзии. Первый бой это не для…»
«…мое разочарование было настолько велико, что будь на моем месте подлинный Шеель, он тоже бы растерялся.
Я крикнул из воронки.
— Schiessen Sie nicht! Ich bin deutsch! (сноска: Не стреляйте! Я немец!)
Меня заставили встать, приказали выбраться наверх. Как только я замешкался, кривоногий, малорослый солдат, ближе других стоявший к краю воронки, выстрелил в мою сторону из автомата.
Я торопливо, с поднятыми руками полез по осыпавшемуся склону. Наверху выпрямился и повторил.
— Nicht schiessen! Ich bin deutsch!
Кривоногий прищурился.
— Ты немец? Если ты немец, зачем стрелял в своих? Ты плохой немец, — и навел на меня автомат.
Солдат был явно не в себе. Нет, от него не пахло алкоголем. Позже я сообразил, что курсанты сопротивлялись настолько отчаянно, пустили столько крови, что враги, до сих пор не испытывавшие злобы к пленным, на этот раз словно осатанели.
Меня спас ефрейтор, сохранивший хладнокровие. Он одернул товарища.
— Ты веришь русскому, Курт? Разве тебе не объясняли, как этих свиней учили немецкому в школе. Они должны были хором повторять на уроке — «не стреляйте, я сдаюсь».
Они засмеялись. Засмеялся и палач.
Я с замиранием слушал их разговор и уже не пытался напомнить, что я не только немец, но и барон. Напирать на происхождение в такой ситуации не только бессмысленно, но и
Русских они называли «свиньями». Других определений охранники на месте сбора военнопленных не знали. Сам пункт представлял собой ровное огороженное колючей проволокой место. Среди пленных было много раненых — медицинскую помощь им оказывали — мазали йодом, но это был единственный гуманизм, с которым я столкнулся в плену. Правила были драконовские: за приближение к проволоке расстрел, за хождение по ночам расстрел, а как было усидеть на месте в гимнастерке, когда по ночам начались заморозки.
Это было суровое испытание. Кем я был до того момента, когда с поднятыми руками полез из воронки? Студентом, комсомольцем, активистом, мечтавшим — «если завтра война, если завтра в поход, будь сегодня к походу готов». Я был романтическим патриотом. Шталаг прочистил мне мозги, назначил цену всему, чему учили детстве, что слышал по радио, о чем читал в газетах. Оказалось, что внимать рассказам ветеранов, изучать газеты, строиться, подчиняясь призывам из громкоговорителей, тоже следует с умом. Дороже всего в этой жизни ценится жизнь, но никак ни политические или любые иные «измы».
В этом не было и намека на предательство. У меня в мыслях ничего подобного не было. Я проклинал себя за глупость, проклинал за допущенные в минуту страха растерянность и колебания, но это не мешало мне на пределе задуматься о будущем».
«Помню молоденького танкиста, его звали Кандауров. Еще совсем мальчишка, он кипел ненавистью к врагу. У него на этой почве было что-то вроде психического расстройства, но мне уже хватало соображалки, чтобы не следовать его примеру и держать себя в руках.
В плен Кандауров попал в августе под Ельней, где немцам удалось окружить танковый батальон, в котором он служил механиком-водителем.
«…горючка закончилась. Усек? Всего хватало — боеприпасов, провианта, храбрости хоть отбавляй, а солярки нет, без нее много не навоюешь.
Немцы попытались взять нас наскоком, однако получили крепкий отпор и отступили. До вечера, в ожидании подмоги мы организовали оборону: окопались, зарыли машины в землю, выставили боевое охранение. Ночь выдалась прохладная, бодрящая — спать не хотелось, ведь завтра в бой. Подойдет бригада, тогда фашисты попляшут.
Где-то после полуночи я задремал — и вдруг, мать родная, музыка, знакомая, довоенная! От неожиданности я схватился за оружие, и не я один. Командир объявил боевую тревогу, однако спустя несколько минут суматоха схлынула. Мы прислушались — на вражеской стороне вовсю наяривали: «Броня крепка и танки наши быстры!..»
Сначала все посмеивались — воюем, мол, с музыкой и так далее… Кое-кто подпевал.
Кандауров с нескрываемой ненавистью вполголоса пропел:
Гремя огнем, сверкая блеском стали, Пойдут машины в яростный поход, Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин И первый маршал в бой нас поведет!