Супермены в белых халатах, или Лучшие медицинские байки
Шрифт:
– ……………………………………………ох как я хочу, чтобы сдох, он наконец по-хорошему! – гася зевок, без знаков препинания выдала неиссякаемая Диана.
И не только здесь сказанула, но и потом, на вызове, догружая хроника Комиссарова дежурным аминазином, в раздражении процедила она сквозь зубы нечто подобное. А в ответ глухой на оба уха Модест Матвеевич пожаловался ясным голосом: «Так ведь и мне, доченька, мне самому ужо ох как помереть хочется!» – так он это произнес, что доктор Вежина на полчаса полностью проснулась.
Вежина уехала, скомканно пожелав одинокому старику спокойной ночи, а беспризорный Комиссаров засыпать принялся. Задремывает дряхлый Модест Матвеевич и родничок с живой водой видит. А из родничка прозрачной струйкой
Заснул старик Комиссаров, спит он и писает.
И на базе народ более-менее угомонился, кто мог – опять приспнул, а Зимородок так толком и не пробуждался.
В разгромленной водительской, сиречь разоренной «кучерской», только он один остался: с перепугу травмированный Михельсон закрылся в машине, завелся, печку включил, свет зажег в кабине. Сей Сеич хотел было тоже в «рафике» поселиться, но, рассудив, что бензин хоть и не овес, но всё равно незачем его сперва без толку жечь, а после кровные свои на него же тратить, порешил в просторном «морге» обосноваться. Ему-то что, как известно, круглый Сеич в «морге» точно не замерзнет, а вот квадратный Бублик оттуда все-таки сбежал – сверзился со своего излюбленного секционного стола и ко всем прочим в переполненную диспетчерскую греться подался. Вот и пришлось Вежиной по возвращении на свободный кусочек между ним и стройным Родионом Романычем Киракозовым неуклюже втискиваться.
Влезла Диана, одеяльцем и ватником укрылась, намакияженные очеса смежила… В диспетчерской скорее душно, чем тепло, хотя и электрический радиатор без перерыва работает, и внеочередная ростепель за стенами шпарит в полный рост. Над свальным лекарским лежбищем маятник мерно, чинно, как парадный часовой, расхаживает, за окном запотевшим капель шуршит: тик-кап-тик-кап получается, тик-кап-хрр-тык-кап-хрррр-тык… Это так Мироныч на половине диспетчерского дивана захрапеть пытается: посипит, похрюкает, но только он храп должным образом в ритмический рисунок вплетает – раз – его царица Тамара локтем под ребра со своей половины дивана, два – его от души без всяческого чинопочитания. А шеф опять посипит, губами подвигает, почмокает и затыкается ненадолго, но зато в этот промежуток Киракозов солирует: как только заведующий притихнет, так сразу Родион Романыч по соседям разметаться норовит и ногою нервно дрыжет, а на тумбочке в изголовье у него стакан с графином на подносе мелким дребезгом лязгают, как при землетрясении в кинофильме.
Оно и понятно, так как жуть жуткая фельдшера во сне на манер захватывающего ужастика изводит. Жутчайшая жуть, жутче не бывает: видится фельдшеру Киракозову, что он – это не он, а заведующий Фишман, и так ему страшно, ну так кошмарно, что всё как наяву и со всеми подробностями.
Вот он встает, ноги в штопаных носках на пол опускает, кроссовки «адидас» из Гонконга под диваном ищет. Минут через пять находит гонконговские «адидасы» польского производства, еще через десять минут распутывает связанные шнурки, затем на всякий случай встряхивает интернациональную обувку. И правильно делает, стреляного воробья на мякине не проведешь – пара игральных костей оттуда высыпается. А он зачем-то точки на них считает, выходит у него тринадцать, пересчитывает
Один фонендоскоп он тянет, за ним другой, следом третий тянет-потянет, будто сосисочную связку изо всех сил вытягивает, а она сама собой наружу прет. Оборачивается озадаченный Фишман, а за его сутулой спиной матерый дог размером с ездовую лошадь сидит и гирлянду эту сосисочную вместе с целлофаном пожирает. И написано у него на суровой натруженной морде красными крестами и полумесяцами, что никакой он вовсе не пес, а самый что ни на есть фельдшер. «И это правильно, – заведующий с грустью и гордостью думает, – все нынче фельдшера такие, все они чуть что зубы скалят и морду утюгом делают, потому как за ихнюю зарплату не всякая собака служить будет. Нет, не всякая, а исключительно породистая, токмо самых благородных кровей, как сам я когда-то…»
На этом очевидном недоразумении дремотный Фишман трясет головой, пробуждается, сам дожирает последнюю сосиску, вешает на шею замороженный фонендоскоп, выковыривает изо льда кожаную папку на молнии, еще раз встряхивается, идет и будит дрыгающегося фельдшера Киракозова. Родион Романыч со сна рычит и делает морду предметом домашней утвари, но в конце концов встает, обувается, надевает шинельку от Акакия, берет чемодан и начинает искать Михельсона, а через полчаса просыпается, находит его в машине, после чего «битая» бригада всё-таки едет лечить тяжелого дедушку Морозова.
Не спит послеинфарктный Морозов, не может, опять остатками сердца мается старик. Рядышком заботливая бабушка Морозова привычно хлопочет, всё своим чередом идет: фельдшер лечит, доктор папку раскрывает… Он застежку тянет, а она упрямится, он тягает, а она назад, он напрягается, а она застегивается, как застенчивая барышня. Рванул он, молния чиркнула, а из папки – вжик пружина змейкой. Выпросталась пружинка, раскачивается, трепещет, как деликатный, европейского стандарта фаллос, чтобы пенисом этот образец не назвать по справедливости…
Заведующий про себя хитроумных шутников-коллег, обнаглевших врачей-вредителей матерком окатил, облаял, краску с лица в печенки загнал, папку раскрыл, пишет. Он историю болезни строчит, время от времени на фельдшера и на пациента поглядывая, а те вместе с бабушкой Морозовой в его сторону с растущим любопытством косятся. Туда-сюда клоунами перемыргиваются: он на них, они на него, он в папку – а в ней, теми же неугомонными сотрудничками надежно посаженный на японский «суперклей», отменного качества французский просветительский плакатик красуется и на ломаном русском языке призывает всех и каждого пользоваться презервативами, будоража общественность избытком технических и анатомических подробностей.
Заведующего по второму разу с ног до головы краской обдало. Ох как зыркнул он на фельдшера Киракозова – а тот делом занят, колет и колет сосредоточенно в старческую вену. А тут еще бабушка Морозова вмешалась: «Говорила я тебе, хрыч ты старый, – она вдруг на мужа напустилась, – объясняла я тебе, темень непролазная, что гондон шипиками наружу надо, а ты – внутрь, внутрь, чтобы терло, возбуждало, чтоб стояло лучше… Тьфу! Вот и достоялся, – пояснила старушка, – вычитал это он в газете, что секс, – „с“ она мягко произнесла, – секс этот ваш лечению инфаркта способствует – и ну подай ему секс! И ладно бы просто, как всегда, как люди, так нет же! Ему по-модному подавай, с резинкой он срамиться придумал!.. Вот скажи, неприличник ты старый, зачем тебе со мной резинка?!» «Может, я СПИДа боюсь!» – живенько извернувшись на койке, прошамкал жилистый семидесятилетний дедушка Морозов. А бабушка-ровесница поинтересовалась: «Доктор, пожалуйста, – попросила старушка, – нет ли у вас еще такой картинки, а то ж ведь мой по дурости опять чего-нибудь начудит…»