Суровая путина
Шрифт:
— Политику ты разводишь, Андрюша, — недовольно буркнул прасол. — Ревком нас не трогал, а совет зачем будет трогать? Мы же не буржуи какие-нибудь, не капиталисты…
При этих словах Леденцов насмешливо покосился на тестя.
— Я обществу почти все имущество раздал, — воодушевляясь, продолжал прасол. — За меня общество теперь горой встанет.
— Слыхал я, — дома будут у богатых отбирать и подворья всякие, — со смешанным чувством равнодушия и злорадства сообщал Семенцов. — Земля и заповедные воды — чтоб были народные. Паи у казаков отберут под чистую.
—
Лицо прасола побледнело, на висках выступил пот.
Чаепитие расстроилось. Самовар остывал. Никто больше не дотрагивался до чашек. Все сидели подавленные, опустив головы.
— Пойду я, — вставая, равнодушно промолвил Семенцов.
— Куда же ты, Андрюша, посиди еще, — просительно обратился к нему Осип Васильевич. — Может, посоветуешь чего-нибудь…
— А чего мне советовать? — пожал плечами Семенцов. — Мое дело батрацкое. Отслужил я у вас слава богу, по крутийскому делу двадцать годков, а теперь надо свою стежку шукать. Куда люди — туда и я…
— Подмазаться хочешь, Андрей Дмитрич, к новой власти? — спросил Леденцов. — Только не забудь, кто тебя в прошлом году чуть в море не утолил.
— Не утопили, слава богу, а взять у меня сейчас нечего. — Семенцов натянул на курчавую голову треух. — Прощевайте, люди добрые. Извиняйте, что побеспокоил… Да, чуточку не забыл: завтра митинг. Декрет о земле зачитывать будут.
— Лисовин чортов! — злобно выругался Гриша, как только затворилась за Семенцовьм дверь. — Крутит хвостом: и нашим и вашим.
— Откачнулся от нас Семенец… Эх, — вздохнул Полякин. — Отвернулись от меня все, кому справлял я дубы да снасти. Забывается старая хлеб-соль. А было время, когда я на ноги поставил не одного крутия. Того же Анисима из нужды вызволял не раз.
Уходя, Гриша попытался успокоить старика.
— Не падайте, папаша, духом. Теперь нам нужно точить зубы, а не плакать. Не замазывать друг другу глаза, что мы, дескать, праведные и всю жизнь людям только добро делали. Не будет нам теперь милости от людей, так и знайте. Поднимаются сейчас супротив нас все, а ежели так, то Лазаря петь некогда.
— Что же делать, Гриша? — слабым голосом спросил Полякин. Разговаривали они в прихожей, залитой колеблющимся светом жестяной коптилки, по углам качались беспокойные тени.
— Вооружаться и бить их в спину! — с глухой злобой проговорил Леденцов. — А там придут наши — видно будет.
— Негожий я для этих делов, Гришенька, — кротко проговорил Осип Васильевич. — Я уж свое придумаю что-нибудь. Ты скажи, белые-то далеко?
— Войска генерала Алексеева уже под Новочеркасском, а с Украины немцы подбираются, — убежденно ответил Гриша.
— Немцы? Враги-то наши? Это как понимать?
— Теперь, папаша, это не враги, ежели от большевистского ига хотят Россию освободить.
Прасол молчал. Когда шаги Леденцова затихли, он вернулся в дом и, упав перед божницей на колени, зашептал:
— Господи, пронеси! Спали их негасимым огнем. Ниспошли на них погибель и белое воинство. Не допусти до разорения!
В горнице стояла стерегущая враждебная тишина. Было слышно, как потрескивал
Прасол долго молился, потом встал и вдруг почувствовал, что Гриша прав в своем осуждении его за пустословие.
«Бог-то бог, да сам не будь плох», — вспомнилась прасолу старая пословица. Наедине с собой притворяться и вздыхать не было смысла; нужно было решать, как уйти от надвигающейся грозы.
«Может, спалить все к идоловому батьке, чтобы не досталось голодранцам. Спалю промысла, дом, а сам уеду на Каспий, — раздумывал Осип Васильевич, но тут же отвергал эту страшную мысль. — Нет, повременю еще. Может, ничего не случится и полажу с обществом. В хуторе много людей и не все встанут за карнауховскую компанию…»
Утром загудел старый хуторской колокол. Не великопостный, унылый звон тронул отзывчивую тишину, а частый, зовущий набат.
По улице мчался всадник. Он останавливался у каждого двора, стучал длинной хворостиной в ставни и доски заборов, зычно выкрикивал:
— Товарищи-гражданы, пожалуйте на сход!
Это был казак Андрей Полушкин. Алая фуражка, лихо сдвинутая набок, каким-то чудесным способом держалась на его правом ухе. Кудрявый пепельно-русый чуб выбивался из-под нее. Поравнявшись с невзрачной на вид хатенкой, Полушкин придержал коня. У порога хаты, щурясь на солнце, стоял Андрей Семенцов.
— Чего прислушиваешься, Семенец? — усмехаясь, сказал Полушкин.
— А я чего? — отвечал Семенцов. — Не такой, как все?
— То-то, говорю, мигом явись на сход. Рыбалки заждались уже… — намекающе подмигнул Полушкин и ударил каблуками в бока нестроевого мерина.
«Ишь ты, подковыривает, чига чортова!» — подумал Семенцов и, надвинув на глаза треух, неторопливо направился к базарной площади.
Заслышав звон, вышел на веранду и Осип Васильевич Полякин. Прежде чем идти на митинг, он по старой своей привычке положил перед иконой три усердных поклона и, прошептав: «Ну, господи, благослови… Что будет, то будет», — взял вишневую палочку, засеменил со двора.
Площадь уже рябила бабьими платками, алыми околышами фуражек, рыжими треухами. Колокол перестал звонить, а люди продолжали подходить.
Солнце подымалось все выше, затопляя площадь весенним сугревом. Люди снимали ватные пиджаки. С юга тянул теплый ветерок, приносил из приречных садов густой запах вербовой цветени. На тополях, стоявших у церкви, шумно кричали галки, поправляя старые гнезда. Иногда они поднимали такой шум, что в нем тонул беспокойный людской гомон.
У входа в бывшее хуторское правление колыхался алый флаг. На крыльце стоял стол, накрытый вытертым кумачом. Тут же робко сгрудились члены гражданского комитета во главе с председателем — Федором Парменковым. Старый Леденцов и еще кое-кто из зажиточных волокушников стояли у перил крыльца, повернувшись к толпе спиной. Они выглядели явно растерянными, избегали смотреть на людей.