Суровая путина
Шрифт:
Двор был тесен и грязен, хата валилась набок, вылезая глухой облупившейся стеной в узкий проулок. Сарай тоже развалился, но поправлять его Панфилу не хотелось: за время войны хозяйство его совсем оскудело, даже коровы не было, а поэтому сарай стал просто не нужен.
Попыхивая горьковатым махорочным дымом, Панфил думал о том, о чем думал вчера и десять дней назад: нужно начинать рыбалить, а выезжать в гирла не на чем. Кое-как он починил свои гнилые сетки и теперь решал, куда лучше пойти — к Илье Спиридонову, у которого хотя
Панфил даже при самом большом горе не впадал в уныние.
Выплюнув окурок, он пригладил ржавые свои усы, бодро посвистал и вновь ухватился за топор…
В работе думать было веселее. Панфил яростно замахал топором…
«Эх, вот бы Анисима Егорыча сюда, — подумал он. — Опять закрутили бы с ним».
Не успел Панфил закончить свою мысль, как во двор, запыхавшись, вбежал вихрастый паренек и пронзительным голосом закричал:
— Папаня! Послушай-ка, что я тебе скажу!..
— Чего орешь? Ополоумел, что ли? — обернулся Панфил.
— Не ополоумел… А тут такое, что не приведи бог…
Панфил сердито — сплюнул:
— Да говори же, чортово дите, что такое!
— Папаня, к тетке Федоре Анисим-каторжник заявился!..
Панфил выронил топор.
— Ты, бисов хлопец, не ври, — растерянно пробормотал он.
Но сомнение его было неискренним. В последнее время он уже кое-что прослышал об освобождении из тюрем, и теперь, подумав об Аниське обычное «легкий на вспомине», — подхватил костыль, во всю прыть захромал со двора…
Аниська сидел за столом, странно непохожий на прежнего красивого парня, постаревший, сутулый, с горящим угрюмым взглядом.
Федора и вытянувшаяся, как лоза, остроплечая Варюшка разглядывали дорогого гостя счастливыми заплаканными глазами. Бормоча что-то несуразное, путая ногами, Панфил бросился к товарищу. Рыбаки сдавили друг друга, как два борющихся медведя.
— Егорыч! Атаман! — взволнованно выкрикивал Панфил. — Ах, бедолага! Ты ли это, а?
— Как видишь, кажись, я, — улыбнулся Аниська. — Ты как, дядя Панфил? Шкандыбаешь еще?
— Еще подпрыгиваю. А ты… ты бороду-то отпустил, как старовер! А я, понимаешь, сижу сейчас и размышляю: с кем завтра на рыбальство ехать, и о тебе вспомнил, когда вдруг сынишка прибегает и…
Ковыляя хромой ногой, Панфил суетливо махал руками, остановившись перед Аниськой, долго изучал его внимательным взглядом, словно все еще не веря, что видит его живым.
— Право слово… Кажись, недавно с тобой у Королька гуляли, а вот уже и на каторге пришлось побывать.
Нескладный, как всегда после долгой разлуки, вязался разговор.
—
— Подумаю, — односложно ответил Аниська.
— Ватажку не думаешь собирать?
— И ватажку соберем, ежели понадобится. Только у ватажки другие дела будут.
Схлебнув с блюдечка чай, Аниська, как бы решив что-то про себя, добавил:
— В общем, обдумаем, с чего начинать, и примемся за новые дела.
Суетившаяся у стола Федора набросилась на Панфила:
— И чего ты пристал к человеку, нетерпячий? Тебе бы зараз прямо в куты ехать. Вот разбойник истый… Дай хоть оглядеться парню с дороги.
Глаза Федоры с радостью остановились на сыне, стан ее выпрямился, голос помолодел.
— Варюшка, беги в погреб — закваску неси! Капусты солевой! — звонко крикнула она.
Варюшка, румяная от возбуждения, выбежала из хаты во двор, развевая подолом. Борода брата, напугавшая ее вначале, теперь смешила ее. Варюшка то и дело сжимала свои по-детски узкие плечи, сутулясь, фыркала в рукав.
Весть о приходе Аниськи уже разнеслась по хутору. Во двор стекались любопытные. К стеклам окон прилипали изумленные лица.
Под окном звучало мрачное, пугающее слово «каторжник». Плелись досужие разговоры:
— Это они со Шкоркой да Малаховым казаков в проруби потопили. Слыхали?
Аниська вышел во двор. Детвора, облепившая окна, рассыпалась по улице. У окон остались только взрослые — мужики и бабы.
— Ну, чего вы, граждане, поналегли на окна? — стал журить их Аниська. — Что вам тут за диковина? Рогов у меня нету. Рога в тюрьме не вырастают. А ежели кто знакомство хочет со мной, — пожалуйте в хату.
Настороженное молчание было ответом на эти слова. Люди пугливо пятились от Аниськи.
Аниська закрыл ставни, вернулся в хату, озадаченный и огорченный недоверчивым отношением к себе.
В тот же вечер к нему пришли Илья Спиридонов, Иван Землянухин и недавно вернувшийся из госпиталя Максим Чеборцов.
Прослышав о возвращении своего любимого заводчика, забрел на огонек и Сазон Павлович Голубов. Черный и угловатый, точно сколоченный весь из острых кривых костей, он совал Аниське длинные мослаковатые кулаки, говорил, как когда-то Егору:
— Анисим Егорыч! Руки мои еще существуют. Гляди, матери его бис, добрячие еще руки. Рыбалить будем чи нет, кажи?.
Но, судя по всему, Сазон Павлович уже не обладал прежней силой; ноги его свело ревматизмом, глаза слезились и руки были, повидимому, не те, что раньше: они тряслись и наверняка не могли разбить камня, как в былые времена.
Аниська с грустью смотрел на товарищей. Ему не верилось, что люди эти были когда-то его сподвижниками в лихих крутийских делах. Как они постарели, осунулись, одряхлели! В их движениях не чувствовалось прежней живости, глаза смотрели устало, безнадежно.