Свадебный подарок, или На черный день
Шрифт:
Когда наконец подлезла под остаток лестницы, который скрывает дверь в подвал, остановилась. Теперь ее из окон уже не видно, можно перевести дух.
Некогда. Она протянула руку, чтобы постучаться, но сразу отдернула — напугает их там.
И без стука напугает. Но дверь же не заперта, даже ручки нет. Надо быстро открыть, чтобы сразу увидели — это она…
Где-то тявкнула собака, и руки сами в страхе толкнули дверь.
В первое мгновенье она ничего не видела, — здесь темнее, чем на улице. Только окошко чуть светится. Наконец догадалась шепнуть:
— Господин доктор, это я…
На полках —
— Тише, пожалуйста, тише! — шепот послышался справа, значит, доктор там. Поспешно слезает. — Что случилось?
— Внучка заболела, Агнуте! — Неужели доктор вздохнул с облегчением? Нет, наверно, показалось. И она быстро, только удивившись, как они тут выдерживают, на таком морозе, стала пересказывать все, что говорила Тересе. Про дифтерит, молодого доктора, сыворотку, и что велела полоскать ромашкой с шалфеем. Спросила, что господин доктор присоветует другое, вместо этой сыворотки, ее нигде нет, даже в больнице.
— Девочку надо посмотреть. Если вы и ваша дочь не имеют ничего против, я… то я готов…
Она испугалась.
— Нет, нет! Может, только посоветуете другое лекарство…
— Не видя больную, к сожалению, ничего не могу посоветовать. К большому моему сожалению. Я понимаю, мой приход, конечно, опасен. Поэтому позовите еще раз того доктора, который приходил. Пусть срочно сделает трахеотомию.
Она не поняла.
— Что он должен сделать?
— Он знает. Надрез.
— Не дам я ребенка резать! Не дам!
— Тише, ради бога, тише!
— Извините. Но я не дам…
Доктор тоже заволновался. Стал ей объяснять что-то про хрящики, пленку, и что надрез совсем маленький. Что его обязательно надо сделать, чтобы воздух мог… Все равно она не даст резать. Не даст. Только когда доктор сказал… когда он сказал, что ребенок может задохнуться, она… это само вырвалось:
— Нет! Бог не допустит.
— И все-таки позовите врача. Как можно скорей.
Она вдруг поняла. Рванула дверь. Кажется, слишком широко распахнула ее, выстудит там все. И так холодно. Но доктор, наверно, сразу закроет.
Она выползла из-под лестницы. Забыла оглянуться, не видел ли ее кто. И так — в одном платке и мужниных ботинках — понеслась по улице.
Доктор сказал — как можно скорей. Она успеет. Бог не допустит. Она на ходу перекрестилась. Зенонас сразу помчится за доктором. Ничего, что молодой. Ничего…
Вдруг она остановилась — как объяснить, откуда знает, что надо делать этот… надрез?
Знает, и все! У кумы внучек болел дифтеритом.
Нельзя, не болел же. Еще на невинного ребенка накличет.
Она скажет правду.
Нет, правду нельзя. Тересу напугает, а Зенонас брякнет: «Нарочно этот еврей велит ребенка резать. Мстит за своих». Дурак. За что ей-то мстить? И не может старый доктор такое сказать нарочно… Никто не может ребенка, невинную душу, обидеть, только эти изверги. Неужели их немецкий Бог вместо «Не убий!» велит убивать?
Нет, правду говорить нельзя. А неправду придумать надо. Господи, помоги! Но сразу перекрестилась, — что это она просит у Бога? Чтобы помог соврать? Нет, нет! Не будет она врать. Только спаси, Господи, Агнуте! Ведь и
А его же в подвале не было!.. Ребенка-то не было! И вообще почему-то… мало их там… У двери две полки пустые. И слева, на верхней, вроде никого…
Нет, не мог доктор ее обмануть. За внучонка же просил. Сперва, чтобы только его одного… Она просто не видела мальчонку. У кого-нибудь за спиной сидел. Темно там… И не до того ей было…
Есть там хлопчик. Должен быть. Завтра она положит в тайник хлеба. Всю свою порцию хлеба. Только бы Господь Бог спас Агнуте-кровиночку. Только бы спас!
XV
Аннушка слушала шепот мужа и согласно кивала головой. Пусть Даня ее наставляет. Ничего, что в третий или даже в четвертый раз. И как отсюда выйти на улицу, и как кратчайшим путем дойти до аптеки Зелинскиса, и как там, в подворотне напротив, выждать удобный момент, когда в аптеке никого не будет, и что сказать Зелинскису.
Она слушала. Но думала совсем о другом… Как Нойма с Яником вчера дошли?
Мысленно она всю дорогу шла за ними. Видела Яника в доме этих добрых людей. Перед ним стоит тарелка каши и большая чашка с молоком. Наверное, на мгновенье уснула, и это ей приснилось — Яник сидит в большой белой ванне. Но почему-то один, рядом никого нет. Волосенки мокрые, а глазки грустные-прегрустные. И шепотом, как здесь, в подвале, спрашивает: «Бабуля, если вас убьют, как же я буду совсем один?» Она бы хотела его утешить, сказать, что, даст Бог, все останутся живы, но понимала, что он ее отсюда не услышит.
Дане она об этом не то видении, не то сне, конечно, не рассказала. И о главной своей тайне, чтобы не волновать его, промолчит. Что не пойдет она прямо в аптеку, сперва должна узнать, что с Боренькой. Его друзья, Винцент или Владик, наверно знают. Если Боренька на самом деле собрался, как объяснял отцу, воевать с немцами, то не один же. И их родители об этом знают. Правда, она знакома только с Сонгайлами, но ничего. У них и узнает. Боренька без Винцента шагу не ступит.
Как Дане объяснить, почему она не хочет дожидаться темноты и выйдет уже совсем скоро, как только за окошком начнет смеркаться? Потому что чем ближе к комендантскому часу, тем меньше прохожих и каждый бросается в глаза? Так ведь теперь и днем улицы пустоваты. Людей мало, магазины закрыты, извозчик тоже редко проезжает, а автомобили только немецкие, военные. Даже дома, и те выглядят одинокими. А уж там, где вместо них горы развалин… Так и кажется, будто эти заснеженные глыбы, упав друг на друга ничком, горюют по раздавленным под ними жилищам, по оставшимся под ними людям.
Нет, не будет она Дане объяснять, почему раньше времени выходит. И прощаться не будет. Он же завтра вечером тоже придет в аптеку. Если, конечно, старый Зелинскис не откажется их спрятать. Даня уверяет, что не откажется. Дай-то Бог… Но если Зелинскис скажет, что может спрятать только одного человека, она не останется, вернется сюда.
Об этом Даню тоже незачем заранее предупреждать. А мадам Ревекке она сказала. Уж очень обидно было слушать ее упреки, что они, Зивы, не хотят ей помочь, что все теперь думают только о себе и о своих. Был бы жив ее муж, и о ней было бы кому позаботиться. Остаться одной — большое горе.