Свечка. Том 1
Шрифт:
Я возмутился и хотел сказать, чего никогда у него нет и не будет, но не придумав чего, промолчал и правильно сделал – паром этого русского немца был единственной материальной нитью, связывающей меня с героем моего романа. Да и нельзя (немалый жизненный опыт подсказывал мне это), нельзя ссориться с кем-либо там, где все друг друга знают, а ты не знаешь никого.
Гостиницей в Городище была одна большая комната, в которой стояло десять железных коек, девять из которых занимали торговцы-азербайджанцы. Они пили чай, играли в нарды и посматривали на меня с приветливым интересом. Я поздоровался и даже выпил маленький грушевидный стаканчик чая, думая об оставленной в машине Груше. Глянув на большое измученное
Груша была счастлива.
На высоком и крутом берегу я развел маленький костерчик, насадив на палку, поджарил на огне кусок краковской колбасы, заедая ее булкой и запивая купленным в гастрономе на сдачу от водки сладким липким пойлом с возвращающим в детство названием «Ситро», смотрел неотрывно на противоположный низкий берег, где луга, леса, озера и небо слились в густых сумерках в одну живую таинственную и манящую субстанцию.
Груша так от всего этого возбудилась, что даже не клянчила колбасу. Она носилась вдоль берега лая, и останавливаясь вдруг, замирала, застыв до стальной крепости мышц – смотрела туда, куда смотрел я.
Я подозвал ее и потрогал нос. Он был горячий. Такое случалось только в ночь перед открытием охоты, когда я тоже не могу заснуть.
– Хабаха не хухается? – раздался вдруг за спиной чужой непонятный голос.
Груша запоздало зарычала и дернулась, но я успел ухватить ее за ошейник. Сзади за спиной стояли в общей нерешительной позе трое.
Трое парней, трое мужчин, хотя данные определения не являются в данном случае определяющими. Они были, как бы тут поточней выразиться, не ненормальные, нет, это определение слишком общее и имеет обвинительный оттенок. Некого там обвинять и не в чем… Тут другое слово подходит – дефективные. Термин этот нынче почти не употребляется, он не современен и, наверное, не политкорректен, но тем не менее – точен. Все они были с дефектами: речи, внешности, походки. И одеты странно и нелепо: в несовременных расклешенных брюках и цветастых с большими длинными воротниками, завязанных на пупках рубахах – этакий заблудившийся во времени и пространстве ансамбль «Самоцветы». Готовясь переночевать на улице в границах незнакомого городка (Городище, кстати, не городком оказался, а непонятным лично для меня городским поселением, в самом деле, что это значит: городские становятся в нем сельскими или селяне собираются стать горожанами?), исходя из своего жизненного опыта я был готов к приходу незваных гостей – влюбленных, выпивох или бомжей, но не таких, не этих…
– Не кусается! – крикнул я, с трудом удерживая защищающую меня Грушу, и они направились к нам гуськом настороженной походкой.
Ребята были совершенно не опасны, раз боялись даже легавой собаки.
– Вы что, артисты? – спросил я приветливо и шутливо.
Они засмеялись неумело, толкая друг дружку и смущенно переглядываясь. Им было лет по двадцать, здоровые лбы, но вели себя, как десятилетние пацаны.
– Не, мы из Иванкина, из индома, – ответил наконец один, и я впервые услышал это название и не сразу понял, что такое индом.
Косясь на рычащую Грушу, которая тем больше рвалась меня защищать, чем крепче я ее держал, стоящий впереди, не самый большой, но самый смелый, спросил, улыбаясь и открывая рот с вбитыми в десны как попало большими редкими зубами:
– У хебя хыпить хесть?
Таким пить нельзя – дети пьяного зачатия, в состоянии алкогольного опьянения они непредсказуемы и опасны, потому первой же мыслью было сказать строгое «нет», но… Что-то в них было жалкое, очень жалкое, настолько жалкое, что я не смог их не пожалеть.
Опять же не сразу я понял, что это значит, но когда они стали между собой выяснять, кто конкретно «харил», затосковал знакомой мне тоской, когда не реагировать нельзя, а реагировать невозможно.
Для непонятливых растолкую…
Якобы в начале девяностых в Городище приехала пожилая женщина, красивая и нарядная, богатая, и всем, кто просил, давала деньги. А в деньгах тогда многие нуждались, работы не было, денег не было, были голод и вши. («Вхы», – втолковывали они мне горячо. – Не знаех, хто такие вхы? Ну ты даех!»)
«Хорок херовек харуху хором харили» означало, что там у них в Иванкине пациенты, постояльцы, пожизненные жильцы, не знаю, как их еще назвать, изнасиловали пожилую женщину, старуху приехавшую в Городище бескорыстно помогать всем нуждающимся.
Слушая сбивчивый возбужденный рассказ, мне хотелось скатить пинками дефективных с крутого бережка, сунуть их в речную водичку и держать так до тех пор, пока не забудут всю ту чушь, которую несли, но что с них взять, с недотыкомок несчастных?
Я уже не слушал, все больше и больше погружаясь в свою тоску.
– Ладно, ребята, идите, а то нам с Грушей надо спать, – оборвал я их становящийся совсем уж безобразным рассказ.
– Болхэ хыпить нет? – спросили они с надеждой.
– Нет, – твердо ответил я и решительно поднялся.
Они пожали мне руку и пошли гуськом, покачиваясь – пьяные дети, и чувство жалости пересилило чувство брезгливости.
Первый паром уходил в шесть, и нужно было не проспать. Я и не проспал, не сомкнув глаз, думая об изнасилованной старухе, о тех, кто ее насиловал, о стране, в которой родился, живу и умру, о народе, принадлежностью к которому горжусь, но в последнее время больше стыжусь.
Не проспал, но на паром попал не на утренний, первый, а на вечерний, последний, так как утром «Василек» не захотел заводиться – карбюратор забарахлил. Автосервиса в Городище не было, пока нашел работавшего на дому механика, пока приехал к нему на тросе, пока провозились с карбюратором, прошел день. (Водку механик брать у меня не стал, но забрал все оставшиеся деньги.)
Я въехал на паром лихо и остановился у самого края, но паромщик все равно смотрел насмешливо и презрительно, как будто знал о поломке и ремонте – в Городище все плохое друг о друге знают.
На том берегу, на выезде, несмотря на лето, стояла непролазная грязь, и я вспомнил о золоторотовских сапогах. К счастью не забуксовав, я выскочил из-под пологого берега наверх и оказался на поросшей травой, с песчаной колеей дороге. Широкая и прямая, километров через пятнадцать, прямо по Лермонтову, у сосны она превращалась в три узкие и кривые дорожки. Вместо камня с надписью, ничего хорошего путнику не сулящей, там лежала ржавая цистерна, на которой была начертана масляной краской дурацкая аббревиатура, что-то вроде «ПУ. ГРЖ. 88 ГЗ».