Свечка. Том 2
Шрифт:
Еще с вечера стало известно, что проповедник придет в двенадцать. (Разумеется, вам ничего заранее не объявляли, но вы почему-то всегда знали, кто придет и во сколько.) И не дожидаясь этого счастливого разве что для самого гостя момента (да и то вряд ли – все они побаивались, а то и откровенно трусили), ты лег на свою шконку лицом к стене и, глядя в ее пористую влажную поверхность, впитавшую кровь, пот и слезы многочисленных поколений заключенных, попытался уйти и, если получится, уснуть.
Кстати, о снах, о твоих там снах.
Так вот, сны тебе там снились, причем их было больше, чем на воле, и понятно почему: работая по двенадцать часов ежедневно, затем отрабатывая «барщину» на жену с почти обязательной сексуальной повинностью, ты не засыпал, а падал в какую-то бездонную яму и потому не помнил сновидений – именно так правильно называются сны. В общей если от чего и уставали, то только от безделья, и, может, потому, сны плавали там вровень с головами, как куски старой тины в стоячей воде, и стоило только среди дня задремать, как они прибивались к разреженному сознанию, но, что удивительно, это были не твои сны.
Оказывается, в общей и сны общие!
В своих сновидениях ты общался с незнакомыми тебе людьми, вступая с ними в какие-то невнятные деловые отношения: то ли что-то покупал, то ли продавал, все время договариваясь об условиях в терминах неразборчивых и сомнительных, видимо, потому, что точных названий не знал. Нередко вы там ссорились, а иногда и жестоко, с поножовщиной и даже стрельбой дрались. Еще приходили крашеные блондинки с остервенелыми лицами и упрекали тебя в том, что ты не даешь денег и изменяешь. И за всем этим наблюдали стоящие чуть в стороне дети с недетской осуждающей строгостью во взгляде.
Но что же это было?
Думаю, тебе снились сны спавших на соседних шконках, голова в голову, сокамерников.
Любопытно также, что твои жена и дочь за все время пребывания в общей в твоих сновидениях к тебе ни разу не пришли, видимо наталкиваясь в тесноте камеры на соседей и от них требуя денег, родительской заботы и исполнения супружеского долга.
Еще – дважды тебе привиделась во сне полоска между грудей Дудкиной и несколько раз какие-то женщины – развязные и пошлые, не женщины – девки, или, как твои сокамерники их называли, телки, мочалки, соски. Дело происходило в сауне, в которой, к слову, ты ни разу не бывал, тут тоже было что-то принципиальное вроде булок с изюмом и шампиньонов.
Все в твоих снах были тебе чужими, и всё было чужое.
Впрочем, один сон оказался твоим, определенно твоим, и приснился он как раз накануне заявленного в названии этой главы случая с проповедником.
Лев Толстой – приснился Лев Толстой!
Сидит, значит, он на верхней, прямо над твоей, шконке – классический Лев Николаевич в полотняной рубахе и холстинных штанах, с бородищей до пупа, свесив мосластые сорок пятого размера ступни ног, смотрит на тебя, стоящего посреди общей, из-под седых кустистых бровей укоризненно и одновременно ободряюще,
Ты проснулся смущенный, не способный понять, что сие означает, но мысли о странном и глупом сне скоро сменились мыслями о скором приходе очередного проповедника.
Ты не любил этих энергичных, напористых и громогласных господ, точнее, не их самих и даже не то, что они говорили, а – одно единственное слово, которое периодически вылетало из их напряженных гортаней и разверстых уст.
Какое?
Да то же самое…
Легко и просто сказать себе: «Бога нет», хорошо – нет, а слово-то есть…
Однажды в детстве, в том мальчишеском детстве, когда так важно знать, победит ли самбист боксера и кто сильнее – слон или кит, когда иерархия первенства обязательна везде и во всем, ты вознамерился решить, какое слово самое главное, и даже составил список, в котором наличествовали: Родина, коммунизм, жизнь, отец, мама, небо, земля, друг, собака, компас, палатка, духовое ружье и даже жареные котлеты – эти и другие рожденные детскими мечтами слова были написаны на листке столбиком, и ты стал оценивать их, выстраивая иерархию слов, пока не пришло оно – плавно спустилось откуда-то сверху и тюкнуло в темя – бог…
Пионер страны Советов, ты не хотел признавать не только его главенство, но даже и само существование, но тем не менее оно было, и занимаемое им место могло быть только одно – первое. Тебя охватило незнакомое чувство раздражения непонятно на кого и непонятно за что, и ты изорвал свою табель о рангах слов на мелкие клочки и постарался обо всем этом забыть.
И – забыл…
Но то было в детстве, когда все возможно, теперь же, когда ты стал взрослым человеком, умудренным множеством прочитанных книг, многолетней профессиональной деятельностью, супружеством, отцовством и, что еще более важно, опытом пребывания в общей камере Бутырской тюрьмы – забыть оказалось невозможно, а раз так – должно было решить, решить раз и навсегда!
И ты решил: для тебя этого слова не существует.
Ты не желал его знать, видеть и слышать, но приходившие в камеру проповедники то и дело его упоминали, на него упирали, от него отталкивались. Слово, которое еще в детстве ты отказался признать главным, по-прежнему таковым являлось, вызывая в твоей смятенной событиями последнего полугода душе неприятные, болезненные даже вибрации – физически больно тебе было слышать это слово, именно поэтому я стараюсь тут как можно меньше его упоминать и в дальнейшем постараюсь без него обходиться.
Итак, ты лежал на своей шконке, отвернувшись лицом к стене, пытаясь уйти, а еще лучше – уснуть, когда два контролера, Ваня Курский по прозвищу Сорок Сосисок и младший лейтенант Рядовкин, настолько безликий, что никакое прозвище к нему не пристало, впустили в камеру нового проповедника, при этом Курский остался внутри, а Рядовкин за закрытой дверью снаружи – таков был порядок, ты хорошо это знал, но еще лучше ты знал, какое слово будет произнесено проповедником одним их первых, если не самым первым: Бог!