Свет дня
Шрифт:
Но она к двери не подходила. Это было установлено. Дело в другом. Разве призраки думают о гаражах? Она услышала звук, хруст камешков под шинами. Но захотела дождаться (я это знаю) другого звука, решающего. Ключ в замке. Ключ, которым открывает дверь возвращающийся муж. Всего-навсего ключ, но никто другой его так не поворачивает. Ключ в двери, ведущей в жизнь.
Так что ждала. Простые, необратимые секунды. А если бы подошла к двери? Если бы стояла на свету, пока он стоял в темноте? Кто знает?
Эти вопросы она вновь задает себе сегодня, задает и будет задавать вечно, перебирая секунду
Промозглый ноябрьский вечер. Снаружи остро пахнет гниющей листвой. Он вышел из машины, двинулся по дорожке. Его последние шаги, но он этого не знает. Хотя его ли шаги? Что он здесь делает? Он остался – оставил себя, считая за мертвого, – в той квартире. И словно бы уже отправился навестить свое прошлое, жизнь, которая у него когда-то была. Комфортабельную, завидную жизнь. Дом. Жену, которую он раньше любил. Она должна по-прежнему быть здесь.
Он пошел к дому. На веранде, куда вела незапертая дверь, горел свет. Дальше – другая дверь, собственно входная. Он мог бы задержаться там на некоторое время, постоять между двумя дверьми, проходя декомпрессию, привыкая, приспосабливая легкие, как ныряльщик, чувствуя, что это его последний шанс снова стать самим собой. Но Сара сказала, что после мягкого щелчка внешней двери звук ключа раздался почти немедленно. Она сочла это отсутствие паузы хорошим знаком. Ключ в замке.
Сказала – сердце у нее прыгнуло. Ее слова. Именно так: прыгнуло. Что она сказала Маршу – не знаю. Конечно, это просто такое выражение: слова – одно, органы тела – совсем другое. Вдруг она почувствовала, что ключ повернулся прямо там, в ее сердце. Просто выражение, и любой врач – такой, как Боб Нэш, – объяснит, что сердце предназначено для перекачивания крови и больше ни для чего. Оно не падает, не обрывается и не прыгает, и в нем никак не может повернуться ключ. Никак.
Он открывает дверь. Входит в прихожую. Кухня – налево. Он делает несколько шагов к открытой кухонной двери, и запах набрасывается на него, мигом окружает. Знакомый, неотразимый запах, но Боб, что с ним ни делай, не в состоянии его определить, не в состоянии ни к чему привязать, запах только дает ему почувствовать, какая малая его часть находится здесь. Он слышит голос жены. Входит в кухню. Да, это его дом, его жена, но все кажется ему совершенно чужим. Она понимает это по его глазам. Улыбка сходит с ее лица.
Кухня – как объятие. Теплый аромат. На столе в углу – зажженная свеча. На жене черное платье, он смутно припоминает, что когда-то ее в нем видел.
Фартук она сняла. Что-то резала и тут услышала машину. Вытерла руки, сняла фартук и двинулась было к двери, но решила дождаться ключа. Улыбка (которая теперь погасла) отчасти была просто улыбкой облегчения. С тех пор как я ей позвонил, прошло почти два часа.
Что такое запах? Он приходит откуда-то издалека, из давнего времени. Он должен делать свое дело вопреки всему. Он должен через ноздри послать сигнал желудку, чтобы овладеть органом, который находится рядом с желудком. Но у Боба словно бы не осталось ничего внутри – опустошен, выпотрошен. И она это видит.
Он, может
А что у нее в руке? Отнюдь не волшебная палочка.
Она это видит. Он знает, что она это видит. Он знает даже, что не спасаться сюда пришел.
Кто к кому движется? Оба они друг к другу. Ни он не мешкает, ни она. Как будто фильм крутят назад: жертва бросается навстречу удару, который ее сразил. Трюк, прием. Но она сама мне это сказала (мне, не Маршу).
Участвовало двое. На него тоже что-то нашло.
И, разумеется, она без всякой практики, без тренировки (чем тоже наверняка озадачила Марша) безошибочно нашла точку – ту самую, единственную. Не целясь, не примеряясь – без промаха, даже ребро не задела. Что-то берет над нами власть. Что-то словно вело ее руку.
Да, она это сделала. Схватила нож. Это случилось. Ни она не могла заранее знать, ни он. Этого никогда не знаешь. Пятилетняя девочка в ателье моего отца, у вазы с цветами.
63
Сколько улыбок он выманил за все эти годы...
Говоря это, она сама улыбалась. Вот какую память он по себе оставил: горы улыбок, жизнь, полная улыбок. Хотя, конечно, это был его хлеб, его заработок, и половина из этих улыбок были ненастоящие: фокус-покус, секунда – и все. Его профессиональная задача: добыть улыбку вопреки любому настроению, нежеланию, сопротивлению. И так она теперь и останется, черно-бело-глянцевая и вечная, как будто она и есть истина.
Но у моей матери улыбка была неподдельной и постоянной, не имеющей ничего общего с фотоаппаратом (хотя именно с него все началось однажды летом в Бродстэрсе). Он умел заставить ее улыбнуться – этого она не могла отрицать. Надо же, даже сейчас, когда его нет.
Скамейка. Смогу я ей с этим помочь? Его имя, а потом, когда придет время, – и ее. Независимо от того, что она теперь знает.
Конечно, я обещал. Обещал и сделал. Одно имя и другое, с не таким уж большим, как выяснилось, интервалом – я еще служил тогда в полиции.
Можно хоть сейчас отправиться в Чизлхерст-коммон и посидеть там на скамейке с именами Джейн и Фрэнка Уэббов, поставленной их сыном Джорджем, бывшим полицейским, чье имя там не значится.
Хотя прошло больше десяти лет, древесина сохранилась хорошо – добротный тик, резные буквы. Но когда придет время, я позабочусь, чтобы скамейку заменили. То же место, точная копия.
Сара, конечно, все это знает. Я изложил письменно. Моя домашняя работа.
Но я утаил от Сары – не знаю почему, ведь в этом вся соль истории, – что в жизни и даже в смерти моего отца была другая женщина, которую он, должно быть, любил – иначе разве произнес бы ее имя, умирая?
Я утаил это от Сары, как утаил от матери, что много лет об этом знаю.
Я написал Саре только про скамейку.
«Поможешь мне с этим?»
После его смерти прошло всего недели две.