Свет и мракСборник фантастических повестей и рассказов
Шрифт:
— Вишь нехристи оголтелые! — кричала оторопелая хозяйка, чуть не плача, грозно поднимаясь, спеша по лесенке, — каку беду наделали! Мертвое тело навязали! Господи, не попусти!
«Мертвое тело! мертвое тело!» — гудит в ушах у странничков, угрюмо обступивших холодный труп и молча кидавших медные копейки на бедное рубище усопшей.
Осиротел старый дом. Угрюмо стоит он, погруженный в глубокое горе.
В его парадной зале, в середине её, на черном бархатном катафалке, с серебряными
Завешены зеркала и картины, опущены портьеры и шторы. Мрак и тишина царят в старом доме. Только в парадной зале раздается мерное чтение над гробом усопшей. Да тихо голосить, плачет-заливается старая няня, упав на ступени бархатного катафалка.
В сером тумане стоит, не шелохнется, и сад, и парк— точно грустная дума томит их, и мелкий дождь, угрюмо каплет.
И точно плачут высокие ели и липы, старые вязы и дубы-хранители.
— Все меняется! все меняется!.. — шепчут они: — временная жизнь — мгновение; вечная жизнь — бесконечность.
Полегли, молчат резвые косули. Примолкли куры и сизые гульки, — словно чуют горе старого дома.
Со стоном подымается няня, всходит на ступеньки катафалка и с рыданием падает на гробик.
— Уснула звездочка моя ненаглядная! — плачет она — Уснула, моя радостная, оставила меня сиротинкой на старости лет!.. Господи! сокрушилось сердце мое… — И плачет она разливается.
И тихо идут часы за часами. Выше и выше поднимается солнышко.
Перестал дождь, оседает серый туман; встрепенулись веселые птички; вскочили резвые косули; закричали заахали голосистые куры.
И прорезало солнышко густой туман своим ясным лучом, радостным… И все улыбнулось. Засияли цветы. Громче засвистели птички, заблестели кусты и деревья; все засияли слезинками, точно маленький ребенок, что улыбнулся сквозь слезы.
Упали солнечные лучи в парадную залу, ворвались в окна, — и вся засияла парадная зала; упали они на гробик Гризли, — и весь заблестел глазетовый, гробик… Упали они на Гризли, — и жизнь теплым лучом пробежала по мертвому личику. Тяжело вздохнула Гризли, вздохнула и повернулась.
А нянька замерла, остолбенела; и верит, и не верит она глазам старым, и дрожит, и трясется, и крестится. Повернулась Гризли, подняла ручки, ухватилась за края гробика, и все цветы посыпались с неё.
— Няня! — говорит Гризли. — Он здесь… Идем скорей!
— Кто, матушка? кто, родненькая?
— Он! брат мой! Он там ждет на балконе, он плачет.
И старая няня хочет вынуть ее из гробика и не может; а Гризли сама встала, оперлась на её плечи, спустилась, сошла со ступеней и пошла, шатаясь, по зале.
— Матушка
Ведет Гризли старуху няню на балкон. Там, на широких каменных ступеньках сидит Гриша и тихо плачет.
— Гриша, Гриша! — говорит Гризли, бросаясь к нему.
Гриша вскочил, остолбенел.
Перед ним Гризли, но не та Гризли, что привела его в старый дом, привела издалека. Та Гризли была в худеньком сарафанчике, босоножка. А эта барышня в кружевном платье, в цветах.
— Гриша! что ж ты не узнал меня? — Гриша! — И она обняла его крепко. — Ведь это я, сестра твоя… Пойдем, пойдем ко мне! — И она ведет его мокрого, босоногого.
— Матушка! — шепчет няня. — Родная моя, что это, ясочка моя? — и крестится, и не может надивиться.
А Гризли привела своего брата прямо в свою спальню, сажает его, мокрого, грязного, на бархатный табурет; и Гриша совсем одурел, широко раскрыл рот и руку в него сунул, и не может надивиться на все, что перед его глазами совершается, точно в сказке волшебной.
— Родная ты моя, радостная, княжна моя ненаглядная! — Да откуда этот мальчишка взялся, простой деревенский мальчишка? Чудо Господне! — Да не бес ли это, матушка?.. Да не обнимай ты его! Смотри, он всю тебя перепачкал.
— Ничего, няня, все это снаружи; только внутри было бы чисто.
— Да откуда-же это? — Кто это? Звездочка моя!
— Брат мой, няня, брат мой от Бога! Няня, люби его, целуй его!
— Куда его целовать, — его сперва вымыть надо… Что расселся перед барышней? — Ведь это княжна, дурень, — понимаешь ли ты?
— Ничего, няня, он не понимает. — Не тронь его. — Он младенец невинный, добрый мой, — и Гризли гладит, его, расправляет волосы, что копной торчат на головке Гриши.
— Господи! Господи! Да ты сама-то сядь! Ведь еле движешься, дрожишь вся. Сядь, родненькая! — И няня усаживает Гризли на кроватку. — Господи! не верится все мне: из мертвых восстала!
А Гриша на все смотрит, дивуется — на резной потолок, на бархатные ковры, на золоченые обои.
— Гриша, милый мой, — говорит Гризли. — Садись здесь, садись возле меня.
— Куда его — ужасается няня. — Куда, поганый, на княжескую постельку!.. Матушка родная, ведь его прежде всего вымыть надо. Так-таки просто в корыто да мочалкой, да щелоком; ведь он ровно свинья: весь в грязи!
— Нет, нет, няня; его прежде накормить надо: ведь он целые сутки ничего не ел. Давай нам есть скорее!
— Куда сутки! — ворчит няня. — Целых шесть суток сама не ела, не пила. Ох, Господи!
И идет няня, кричит сенных девушек, лакеев, буфетчиков.
А Гризли смотрит на Гришу и не может насмотреться. Встают в её памяти, выходят одна за другой сцены из их странствования.