Свидание с другом
Шрифт:
НЕ УБЕРЕГЛИ
В тот вечер, едва вступив в зал, я в самом воздухе ощутила душащую тяжесть. В углу, в ложе имажинистов — одинокий, словно брошенный, сидит Есенин. Одна рука забыта на спинке дивана, другая безжизненно повисла. Подхожу ближе. Мерно катятся слезы, он их не удерживает и не отирает. Но грудь и горло неподвижны. Плачут только глаза. Поднимает взгляд на меня.
— Вам уже сказали? Умер Блок. Блок!
Шум голосов подступает ближе.
— С голоду! Лучший поэт наших дней — и дали ему умереть с голоду... Не уберегли... Стыд для всех... для всех нас!
С голоду? Да, я слышала,
Чей-то голос:
— Бросьте вы, «с голоду»! Пил, как лошадь. Все косятся на Есенина.
И чье-то равнодушно-философское:
— Смерть причину найдет...
— Сорок лет! Для русского поэта не так уж мало. Пушкину было тридцать семь.
— Только ли для русского?
Посыпалось: — Байрону — тридцать шесть...— А Кольцову — тридцать пять?
— Шелли — тридцать...
— Китсу — двадцать пять. Моложе Лермонтова!
— Годы поэта... Их разве цифрами мерить?
Это в нас бросил Есенин.
ГОСТЬ ИЗ ОДЕССЫ
Есенин влюблен в желтизну своих волос. Она входит в образный строй его поэзии. И хочет он себя видеть светлым блондином: нарочито всегда садится так, чтобы свет падал на кудри. А они у него не такие уж светлые. Не слишком отягченные интеллектом женщины, для которых человечество делится на блондинов и брюнетов (увы, только ли для них!), зачислили б Есенина в разряд «темных блондинов». Зато эти волнистые волосы цвета спелой ржи отливали необычайно ярким золотом. (Соответственно и на щеках проступала рыжинка. Таким волосам свойственно сохраняться в памяти более светлыми, чем они есть на самом деле.
Всякое упоминание, что волосы у него якобы потемнели, для Есенина, как нож в сердце.
И вот однажды...
«Стойло Пегаса». Двадцать первый год.
Они стоят друг против друга — Есенин и этот незнакомый мне чернявый человек одного с ним роста, худощавый, стройный. Глаза живые, быстрые и равнодушные? Нет, пожалуй, любопытные. Холодные.
— Сколько лет? Неужели пять?
Не ответив, Сергей спешит поймать меня за руку, подводит к гостю. Знакомит взволнованно.
— Мой старый друг, Леонид Утесов. Да, друг, друг! Тот, не поглядев, жмет мою руку. И воззрился умиленно на Есенина. Актер, решила я (имя ничего мне не сказало).
— А кудри-то как потемнели! Не те, не те, потемнели!
Есенин грустно и как-то растерянно проводит рукой по голове.
— Да, темнеют... Уходит молодость...
Я сердито смотрю на Утесова. Зачем огорчает Сергея этим своим «потемнели»! Не знает, что ли? Светлые волосы с таким вот выраженным золотым отливом запоминаются еще ярче и светлей. Мне хочется объяснить это Сергею. Но одессит (я разобралась, гость — из Одессы) заспешил закрутить собеседника своими «А помните?!.» На лице Есенина... нет, уже не грусть, скорее, скука.
Когда гость заторопился уходить, Сергей не стал его удерживать. И ни разу в дальнейшем он не вспомнит о «друге из Одессы» — как раньше не слышала я от Есенина этого имени: Леонид Утесов.
ПИШУ ВАШ ПОРТРЕТ
Двадцать первый год.
— Пишу ваш портрет!
— Да? Сколько вы платите натурщицам?
На мой наглый ответ Есенин весело рассмеялся. Для него он значил: «Плевать я хотела, что ты знаменит, мы тут у нас каждый сам с усам!»
Все-таки я нашла нужным, отклонив так резко честь, пояснить художнику, что у меня — два брата и оба занимаются живописью. И нет для меня ничего тяжелее, чем позировать, когда они просят: кажется, и пяти минут неспособна посидеть, не двигаясь.
ОЧКИ И ВУНДТ
Осень, год 1921. Богословский переулок. Дверь на мой звонок открывает Леночка, официантка из «Стойла Пегаса». Высокая, тоненькая, темноволосая, очень изящная. И строгого поведения.
— Наденька! — вырвалось у нее.
Вот уж не знала, что здесь я зовусь заочно Наденькой — не «Вольпин». Не знала и того, что прислуга «Стойла» обслуживает «хозяев» и у них на дому. Леночка вводит меня не в ту квадратную, меньшую комнату, где я бывала не раз, а в соседнюю с той — продолговатую и более просторную. Есенин сидел на узеньком диванчике справа. Моим приходом он явно обрадован — но и смущен. Поспешно вскакивает, срывая с глаз очки. Простенькие, в круглой оправе.
— Не снимайте. Я вас в очках еще никогда не видела!
На минутку надевает их снова. Как-то виновато усмехается. Очки ему не к лицу. А точнее сказать — придают детский вид: словно бы ребенок, балуясь, нацепил на нос запретную игрушку старших. Вот и усмешка сейчас у Сергея по-детски виноватая.
Перед диванчиком стол, на столе раскрытая книга. Большого формата, но не толстая. В темно-синем коленкоровом переплете. Вундт, университетский учебник психологии.
— Интересно?
— Очень. Замечательная книга. Просто захватывает.
Но разговор наш тут же свернул сам собой на другое. А часа через два, когда я собралась уходить, Есенин на прощанье протягивает мне своего Вундта. Спрашиваю:
— Когда вернуть?
— А никогда. Оставьте себе.
ПЕРЕВЕРТНИ
Так уж у нас повелось: то и дело размолвка. Я словно бы нарочно выискиваю повод для ссоры (как бывало в детстве со старшим братом — сама нарывалась на побои) и давно уже знаю: первый шаг к примирению сделает Есенин. Но такой лютой ссоры, как эта — из-за стихов Хлебникова,— между нами еще не бывало. Да и не будет.
Поздняя осень двадцать первого.
В тот вечер Есенин ждал меня к себе. Заранее было договорено. Нашу близость он старательно прячет от Мариенгофа. Знаю, не просто было ему и на этот раз обеспечить отсутствие в квартире на Богословском и друга с его Мартышоном, и обслуживающих женщин. Правда, Леночка, подавальщица из «Стойла», даже сама открыла мне на звонок с тем же приветливым «Наденька!» Но в положенный час она уйдет на свою ночную работу. Мы останемся на весь дом одни.