Свидание с другом
Шрифт:
«ПО ВПЕЧАТЛЕНИЮ»
Богословский переулок. Поздний вечер. Год двадцать первый — или начало двадцать второго? Мы сидим вдвоем. Разговор об Анатолии и его Никритиной.
— Занятно,— говорю я,— давно поженились, а и на людях жмутся ненасытно друг к дружке, точно двое любовников, которым негде запереться от чужого глаза. Он-то ей предан безраздельно, а она? По-настоящему любит?
— Она любит то, что ей полезно,— отвечает Есенин. Но это прозвучало не в осуждение: скорей, сказала б я, наставительно. Мне, что ли, в назидание? Вот и недавно он мне сказал: «Замуж надо выходить за богатого». А я, сама не знаю, почему,— с жестокой и несправедливой убежденностью очень молодого суждения —
— Гнусно, когда мужчина бьет женщину. Но француженок надо бить — слишком рассчетливы. И вашу Никритину надо бить. Как француженок. Она в душе меркантильна.
Сергей глядит на меня пытливо.
— Вы же еле обменялись с ней двумя словами. И так говорите... неужели просто по впечатлению?
А взгляд радостный и довольный. За его словами звучит: «Ну и молодчина».
— Просто по впечатлению? — повторяет он. Мне в похвалу!
Но не в радость была мне эта угаданная похвала. Я сквозь нее расслышала и крик одиночества, и боль нарастающей смертной тоски.
Ну, а сама похвала? Рассудить по совести... я же следовала методу гадалки: не сам ли Есенин словами о любви к полезному подсказал мне злобное мое и несправедливое суждение?
И еще подумалось: ох и крепко же ты, Сергей Есенин, не любишь нашего милого мартышона, Анну Борисовну Никритину!
ЧТОБ С ПРЕСТОЛА...
Книжная лавка имажинистов на улице Герцена. Сгрудившись над прилавком, Есенин, Айзенштат, Мариенгоф, еще кто-то просматривают листы корректуры. Я в сторонке перебираю книги — старые и новинки. Есенин тихо, но весело посмеивается.
— Все-таки по-моему будет! Обхитрил цензуру.
Это «Пугачев». Глава, озаглавленная «Осенней ночью». Последний монолог Пугачева. Если заглянуть в шеститомник 1972 года, найдете в нем такую строку: «чтоб с престола какая-то» — а дальше строчное «б» и три точки. Но здесь, в корректуре, никаких точек, набрано полностью. Спор же с цензурой шел лишь о первой букве. Есенин настаивал, чтобы слово было пропечатано с прописного «Б». Цензура не разрешила. Сергей пошел на хитрость: выправил в корректуре — словно бы устранил опечатку. И рад, как дитя.
ЖЕНЩИНА ХОТЬ КУДА
Декабрь двадцать первого года. Как и все вокруг, я наслышана об этой бурной и мгновенно возникшей связи: стареющая всемирно прославленная танцовщица и молодой русский, советский поэт, еще не так уж знаменитый, но очень известный, недавно ходивший в «крестьянствующих», а сегодня предъявивший права на всенародное признание. Изадора (буду звать ее, как она сама себя звала) громогласно провозглашает свое сочувствие русской и чуть ли не мировой революции (не слишком ли дешевое? но по-своему искренное). Добряк Анатолий Васильевич наобещал ей в Стране Советов такое, что был невластен дать. Под ее руководством все дети будут у нас приобщены к занятиям пластикой! Для нее самой — гастроли по всей стране перед новым, едва вкусившим от европейской культуры зрителем... А пока... утешайся полученной в подарок от республики роскошной норковой шубой! Артистка не сразу осознала, как обманута ее наивная доверчивость. Но вот среди всех ее горестей — счастье: поздняя и как будто взаимная любовь.
Полвека спустя Валентин Катаев, вспоминая вызванное скандальной этой связью — Дункан — Есенин — дружное осуждение поэта в литературно-театральной среде, воскликнет: «А ведь она была еще женщина хоть куда!» Что же так возмущало людей?
В страстную искреннюю любовь Изадоры я поверила безоглядно. А в чувство к ней Есенина? Сильное сексуальное влечение? — да, возможно. Но любовью его не назовешь. К тому же мне, как и многим, оно казалось далеко не бескорыстным. Есенин, думается, сам себе представлялся Иванушкой-дурачком, покоряющим заморскую царицу.
С такими представлениями, с такими думами вошла я в тот зимний вечер в «Стойло Пегаса». Уже с порога увидела ее. Женщина красивая, величественная одиноко сидела в левом углу, в «ложе имажинистов». Видно, что рост у нее немалый. На длинной полной шее (нет, не лебяжьей — скорее башня колокольни), как на колокольне луковка купола, подана зрителю маленькая, в ореоле медных волос голова. Мелкие правильные черты, если что и выражают, то разве что недовольство и растерянность. Шнейдер, ее импрессарио и переводчик, запаздывает... И нет почему-то Есенина!.. Прочие поэты жмутся в проходе по правую сторону эстрады. За гостьей, однако, зорко наблюдают. И ехидно пересмеиваются. Втянули в их толпу и меня: «Смотрите, смотрите! Дункан!»
Женщина открыла сумочку, перед карманным зеркалом (ух ты, какое большое!) подкрашивает губы. Молодые зрители-поэты хихикают: «Смотрите, смотрите, губки красит!»
Мне их смех поначалу непонятен. Ну и что? И Мар, и я, и Стырская — мы же все вот так же открыто наносим помаду, когда ее смыло вино или кофе...
Но вдруг мне стало ясно: смешит не то, что красит, а эта деловитость: актриса не косметику наводит, а грим! И какой грим! На деле ей сорок четыре. Выглядит она отнюдь не моложе своих лет. По личному ее (и деловому) счету ей тридцать восемь — и публика щедро отпускает ей все сорок восемь! У тебя, небось, косметика не нашей чета. Ну, молодись на тридцать пять! Так нет же: Изадора рисует себе наивные губки бантиком, строит личико юной семнадцатилетней девчушки! И от этих ее потуг поблекшие в страстях и горестях тускло-голубые глаза кажутся совсем уж старушечьими... Я тогда определила «семидесятилетними» — а сегодня надбавила бы еще два десятка лет: не просто старыми, а мертвенными показались мне вблизи глаза Дункан.
Во всей толпе молодых поэтов ни один, оказалось, не может объясниться ни на одном иностранном языке — а ведь гостья владеет не только английским, но и немецким и французским. Сразу вспомнили, как я недавно справилась с переводом для Коненкова, и кинулись ко мне: «Выручайте». Меня приводят в тот угол. Сразу присоединились поэты, актеры... А гостья еще недовольна:
— But you speak American with Englisch accent (— Но вы говорите по-американски с английским акцентом (англ.), обиженно роняет она.
— Вы мне льстите,— ответила я. Мой акцент вернее было бы назвать нижегородским — что ж, перейдем на другой язык.
Остановились на немецком. Да он и мне был в те годы лучше знаком, чем английский.
Неделю-другую спустя, снова встретившись в кафе с Дункан, я, возмущенная общими и не очень-то правомерными насмешками в адрес Есенина, подошла к Дункан и слепила немецкую фразу:
— Ihre wortlose Liebe ist so ruhrend! (- Ваша бессловесная любовь так трогательна (нем.))
Я сказала это искренно — только о ее любви, не о любви Сергея.