Свидание в Брюгге
Шрифт:
— Так что за история тут вышла? — обратился он к Дю Руа. — А впрочем, с мадам Сюзи иначе, наверное, и быть не могло!
— Хороша история! Скажите уж лучше: скандал! Несчастную даже не предупредили, что ее муж…
— Ее бывший муж, — поправил Эгпарс.
Оливье улыбнулся: главврач очень точно воспроизвел интонацию главного управляющего. Между ними тотчас же установилось полное взаимопонимание: нескольких фраз, нескольких сочувственных слов по поводу печальных обстоятельств было достаточно. Эгпарс улыбнулся так же понимающе. «Умен», —
— Да, знаю, действительно бывший, — подтвердил Оливье. — Юр-ридически они не в браке, но, мосье, христианское милосердие…
Иногда, когда ему предстоял длинный период, Оливье спотыкался на словах. Если он бывал взволнован, он слегка заикался и путался в вводных предложениях.
— Так, значит, христианское милосердие, мосье Дю Руа?
— …христианское милосердие, которое вы сами исповедуете, мосье Эгпарс, причем без колебаний и открыто, — и христианское милосердие обязывало бы нас предупредить эту несчастную…
В такого рода фразах Оливье обычно употреблял необиходное сослагательное наклонение, которое, как ему казалось, компенсировало неуклюжесть слога. Система компенсаций выражала сущность характера Оливье: равновесие достигалось чередованием избытка и недостатка.
— И, — продолжал настаивать Оливье, — парень здесь уже более двенадцати часов… Я вожусь с ним с самого утра!
— Дю Руа, решим этот вопрос немного погодя. А пока я хочу его посмотреть. Ведь он прежде всего пострадавшее лицо, не так ли?
— Вы уверены? — сказал Оливье, и легкая усмешка скользнула по его лицу.
— Да нет, вовсе не уверен. Но начнем с конца. Как он сейчас?
— Промывание желудка перенес хорошо, но по-прежнему не вытянешь ни слова. Я только что его смотрел. Уход в себя. Реакция негативизма.
«Негативизм» — скорее психологическое состояние, чем медицинский термин: человек отрицает, — значит, борется и защищает себя. Робер слышал однажды, как поэт Анри Мишо еще более образно выразил ту же мысль: «воздвиг барьер». Именно такое ощущение возникло у Робера, когда он лицом к лицу столкнулся с неудавшимся самоубийцей. Он «воздвигнул барьер».
— Вполне естественно, — заметил Эгпарс. — Он попытается извлечь все возможные преимущества из своего положения. Он, кажется, француз?
— Да, мосье.
Главврач поднял очки на лоб, и глаза в розовых ободках, лишившись защиты, сразу помутнели.
— Сколько часов прошло с момента интоксикации?
— Сейчас скажу… в пять часов… утром… Сейчас семь. В общем часов четырнадцать — пятнадцать, самое большее.
— Пойдемте с нами, мосье Друэн. Прошу прощения, что не смог вам предложить в качестве первого знакомства с больными что-нибудь более интересное, но выбирать не приходится. Банальная история…
— Мне так не кажется, — сказал Робер.
Ему вспомнился беспокойный глаз Ван Вельде, бегающий, как у маленького злобного зверька или у хищной птицы. Все трое и вместе с ними санитар вошли в комнату, где лежал больной. Он мигом
— Это будет нелегко, — шепнул Оливье главврачу.
— Угу, — пробурчал главврач.
Санитар пододвинул стул к изголовью больного, Эгпарс сел. Прежде всего надо осмотреться: он не любил спешки. Больной, не шевелясь, глядел на него. И так они смотрели друг на друга, не спуская внимательных глаз, в полной тишине. Потом врач осторожно откинул край одеяла и приложил пальцы к запястью больного, тот не сопротивлялся.
Оливье замер. «Вряд ли парень разговорится», — подумал Робер. Врач казался очень уверенным, но была в нем какая-то преувеличенная важность, что-то от героев Куртелино: в осанке, в полной фигуре и выглядывавшей из-под пальто «нижней юбке». Однако Эгпарс меньше всего думал о своей наружности. Он плотнее уселся на стуле, шумно выдохнул воздух и перешел в наступление:
— Ну что, дружище, не слишком приятная вещь жизнь-то, а? Возможно, вы не так уж и не правы!
Ван Вельде пристально смотрел в бледно-голубые, с расширенными зрачками, глаза врача своими тоже голубыми, темно-голубыми, жесткими, прозрачными глазами.
— А знаете, что такое жизнь? Постепенное умирание… Ну ладно. Сколько же вам лет?
Больной не выразил ни малейшего желания противиться врачу. Он с готовностью ответил:
— Лет? Сей момент, дохтор. Значит, родился я в Валансьенне в семнадцатом. На войну меня взяли двадцати двух. Теперь, значит, мне тридцать девять.
Хотя Робер и не считал себя психологом, он понял, что главврач играл на условных рефлексах больного, который был школьником, рабочим, солдатом, которому была знакома схема некоего вопросника и который привык, что вопросы задаются холодным, бесстрастным тоном и что отвечать на них обязательно.
— Ты штими, не правда ли? Сразу чувствуется: без подделки.
— Да, господин майор, — извиняюсь, господин дохтор.
— Дю Руа, пометьте. Родился в Валансьенне, в тысяча девятьсот семнадцатом. А точнее?
— Второго сентября тысяча девятьсот семнадцатого. Война тридцать девятого подоспела к моему дню рождения. Никада-то мне не везло!
— И на вас неприятно подействовало, что война началась в день вашего рождения?
— А как же, дохтор. Поставьте себя на мое место.
— Это-то я и пытаюсь сделать. В вашей семье были случаи заболевания алкоголизмом?
— Извиняюсь, дохтор, не понял?
— Я спрашиваю, были ли запойные пьяницы в вашей семье.
— О нет, дохтор. Это нет! Пьяницы, да што вы, дохтор!
Его глаза потемнели от негодования. Он продолжал:
— У отца был кабачок в Эскодене, но он выпивал только с клиентами.
— Он жив?
— Нет. Помер.
— Когда?
— Да пять лет назад, дохтор, в пятьдесят первом.
— Где?
— В Клермоне.
— В Клермоне? В психиатрической больнице?
— Да.
— Так-так-так! А в течение дня что пил ваш отец? Вы не помните?