Свидание в Брюгге
Шрифт:
Оба они прекрасно понимали, что их проблема в большей или меньшей степени волнует на Западе всех, у кого недостало сил, чтобы изменить мир, но кто все-таки нашел в себе мужество, несмотря ни на что, остаться Человеком.
— Давай-ка повернем назад: уж больно холодно, и потом я хочу показать тебе Джеймса Энсора, его дом-музей, пока еще светло.
— Знаешь… — прервал его Робер, совершенно равнодушный сейчас к художнику и занятый мыслями о больных.
— Самое страшное не в том, что существует Марьякерке. С этими «счастливчиками», — хотя не дай бог, — с Этими дебилами. Дело не в том, что мне непонятен их мир. Даже милый молодой человек, мечтающий, как бы извести родного отца, — не самое страшное. И клоун тоже…
— Между
— Да, хорош… Самое страшное, что есть другие. Те, кто по виду не похож на больных. Те, мимо кого я, быть может, прохожу каждый день, не подозревая, что они больны, потому что они — как все. Те, кто разгуливает на свободе!
Вдоль аллеи Альберта высились гигантские, как скалы, дома, принадлежавшие, казалось, не людям, а неким верховным существам. Они выглядели более внушительными и более ухоженными, но от этого не менее безвкусными, когда среди них вдруг оказывалась какая-нибудь вилла тысяча девятисотого года, аляповато украшенная нагими женскими фигурками, балконами-«розочками» и торчавшая на фоне зданий-модерн, как засахаренный фрукт на кондитерском изделии.
— Хуже всего, — продолжал Робер, — что существуют ван вельде, вроде этого бывшего мойщика посуды отеля Осборн. Безымянные люди, вовсе не похожие на больных. Но Себастьян Ван Вельде там, и он ждет. Чего, спрашивается? Ждет ответа на вопрос, нужно ли ему жить дальше. Ждет свидания со шлюхой, и оно должно решить, жить ему или умереть.
— Ну, Робер, ты меня удивляешь.
— Да почему?
— Ты что, не слышал про теорию стресса?
— Представь себе, нет!
— Последнее время она волнует умы многих медиков. Одна из психо-соматических теорий. Что-то вроде new louk [11] . Во многих случаях болезнь не пришла бы, если б не было внутреннего, подсознательного согласия на нее, добровольной сдачи позиций. Больной поощряет болезнь, «отдает себя» болезни… Заслуга этой теории в том, что она слегка осадила некоторых медиков, чрезмерно увлекшихся «инженерией» в медицине.
11
Новая теория (англ.).
Ветер бросал в них хлопья снега вперемешку с песком, лицо будто покалывало мелкими иголочками. Они уже не чувствовали ног от холода. Все дальше углубляясь в город, миновали улицу Руаяль и вышли на улицу Лонг. От морского Остенде тут не осталось ничего.
— На этой улице родился Джеймс Энсор, — пояснил Оливье, когда они ступили на улицу Лонг. — Тебя, конечно, он занимает как художник, а мне он интересен с точки зрения психиатрии. Все основные моменты жизни Короля Смеха представлены на площади не более квадратного километра: в доме, где он родился, в магазинах матери и дяди «Сувениры — морские ракушки», в порту и в аллее Альберта, открытой ветрам, дующим с моря.
Наконец вышли на Вландеренстраат — Фландрскую улицу. Она не имела того праздничного, карнавального вида, какой придавал ей в своих картинах художник. Хотя дома и дыбившаяся дорога загораживали море, чувствовалось, что оно рядом: с западной стороны города небо, сизое, северное, было легче, облака — рыжее, а воздух разрежен светом.
Друзья остановились у одного из тесно жавшихся друг к другу домов: здесь некогда держал лавку дядя художника. В тысяча восемьсот двадцать седьмом году особняк этот представлял собой четырехэтажное здание с балконами и темно-зелеными росписями по иссиня-белому фасаду. Эта чудом уцелевшая среди разрушений двух войн лавка, которую оставил девятнадцатый век и где размещалась редкая выставка морских раковин и масок, с первого взгляда на нее воспринималась
Во времена, когда лавка продавала туристам «сувениры Остенде», в ней царил тот же продуманный хаос, достигая пределов, за которыми уже начинались владения бреда. Теперь здесь ничего не продавали. Лавка умерла, она сама стала как бы большой перламутровой раковиной, повернутой своими створками к Остендской улице.
— Я предупредил сторожа по телефону. — Оливье позвонил.
Робер как зачарованный смотрел на дом Энсора; он будто вернулся в детство: его глаза видели несметные сокровища, блестящие бусы и ожерелья, диковинных рыб, мелькали смеющиеся маски — то был нескончаемый карнавал.
Сторож задавленным голосом крикнул:
— Открывайте! Открывайте!
Они вошли в узкий коридор с очень чистыми, недавно побеленными стенами. В доме пахло известкой. По навощенной лестнице осторожно спускался, пятясь задом, как краб, старик в плоской фуражке с блестящим козырьком, вывернув шею так, чтобы видеть посетителей, он приговаривал:
— Входите, входите, мосье доктор.
Добравшись до последней ступеньки, сторож повернулся к ним лицом. Маленький, весь в морщинах, толстый и бесформенный. Хитроватое лицо старого пономаря, глаза живые, искрящиеся. Он разглядывал гостей чуточку снисходительно. Это был Август, слуга, переживший своего хозяина.
Робер обожал Энсора, но ничего подобного он никогда не видел: здесь обыденное странным образом уживалось с необычайным. Худая фигура некогда обретавшегося тут медиума — истинного сына Брейгеля и Иеронима Босха, — запечатленная художником Анри де Гру, постоянно сопутствовала Роберу. Ему всюду виделся изысканный господин с бородкой клинышком и искаженным мукою лицом. Лицо Малларме, но выражение страдальческое, взятое будто у Альфонса Доде. Фисгармония Энсора стояла открытой, ею он пользовался, когда сочинял свои этюды, музыку Энсор писал, не будучи знаком с правилами композиции. На пюпитре лежала развернутая партитура Марша Ротари, а по бокам — эстампы с порхающими ангелочками, но тут художник еще не признается в своих навязчивостях: в небе парят маленькие перламутровые существа в светящихся оранжевых, зеленых, розовых пятнах; они отвернулись от зрителя, предоставив ему со спины созерцать их великолепно округлые формы.
Август жужжал и жужжал, как большой и неуклюжий майский жук, старательно объясняя своим спутникам каждую картину. Но они почти не слышали его низкого, по-крестьянски степенного, из-за акцента очень колоритного голоса: все, что они видели, волновало их больше, нежели торжественные разглагольствования живого свидетеля прошлых времен. Во всех комнатах четырех этажей, как и в витрине, был выставлен старый хлам, однако этот хлам был расположен в строгом, «музейном» порядке и, должно быть, представлял собой впечатляющее зрелище в эпоху, когда жил художник, ясновидец и злой насмешник. Два лебедя навечно застыли над дверьми, образуя как бы живой герб. Из прозрачной темноты выступали маски, любимые модели Энсора, под рукой которого живая модель становилась застывшей маской, а маска неожиданно оживала.
Перед глазами мелькали лысые головы и крючковатые носы; сладострастные привратницы; хитровато ухмыляющиеся стряпчие и безумные весталки; картины с изображением семи смертных грехов; подозрительного вида лекаря и сомнамбулические кухарки, не внушающие ужаса, но и не вызывающие смеха. Эти корчи жизни, доказательство страха и растерянности перед ней. Проститутки, дергающиеся клоуны, головы мертвецов, играющих на кларнете, скелеты, подравшиеся из-за селедки…
Мужчины медленно шли по сверкающему паркету, натертому так старательно, что в нем отражались туфли; тени скользили следом за ними, не рассеиваясь под ярким светом ламп.