Свидание в Брюгге
Шрифт:
У курзала Дю Руа сбавил скорость. Новое, легкое сооружение выгодно отличалось от старого, ибо последнее, поражавшее своей нелепостью, напоминало одновременно и конюшню и оранжерею. Это был плод больной фантазии, вдохновленной парижским метрополитеном, — кстати, прививал его некий барон Ампэн, бельгиец, — если только не чудовищным Трокадеро или еще более чудовищным морским Казино в Ницце. У Матильды, предмета нежелательных вожделенных мечтаний седовласого мосье из Марьякерке, Оливье остановил машину.
Холод обжигал, пробирал до костей, но после нескольких месяцев городской жизни было даже приятно окунуться в йодистую свежесть морского воздуха.
Друзья
И вот здесь-то, в развлекающемся Остенде, в отеле Осборн, чьи балконы из кованого железа поддерживало сто лебедей, близ нагих женских фигур, гигантских каменных Лед, украшавших соседнее здание, Себастьян Ван Вельде и доживал свои последние дни общественно-полезного человека, перед тем как окончательно пасть.
Прохожие — черные крючочки на безмерном зеленом холсте с желто-серыми и грязно-белыми пятнами — спешили домой, в свое убежище, свою крепость. Лишь чайки хозяйничали на берегу, да стоял в ожидании отлива трактор, что очищал берег от водорослей. Черно-красно-белый корабль с тоненькой струйкой дыма над ним надсаживался от крика у входа в гавань, где из-за дамбы выглядывало замысловатое сооружение — уже зажженный плавучий маяк.
Имея перед глазами такую убедительную картину зимы с пронизывающим ветром, снегом, надрывным криком чаек и нырков, трудно было представить себе Остенде в разгар летнего сезона, с рекламными щитами, с полным гомона и смеха пляжем, подставившим себя неутомимому морю, утыканным кабинками и кишащим голыми телами. Пейзаж выражал всю безутешность и безысходность зимы, и куда ни кинешь взгляд, всюду простиралась эта прибрежная равнина с неровной кромкой дюн и редкими колосками цветов, взъерошенных ветром, — она уходила на север к Зюйдерзее, а на юге к Зюйдкоту и Дюнкерку.
Робер никогда не видел Остенде. Он радовался, что может познакомиться с ним в несезонный период, когда город откровенно пахнет копченой рыбой и демонстрирует свою зимнюю гамму цветов, где есть и чистое серебро, и серое олово, и густо-свинцовые, и ржавые тона, и неброские, приглушенно-золотистые, — радовался, что может увидеть его в этой осиротелости, наложившей печать благородства на чело природы.
— Жаль, что Жюльетта не захотела поехать с нами!
Мысль о Жюльетте не давала Роберу покоя. После обеда она вдруг наотрез отказалась выйти из дому, сославшись на то, что Домино должна отдыхать. Но девочка прекрасно могла бы выспаться в машине, на заднем сиденье.
— Она дуется, — сказал Оливье. — Мне не нужно было бы приглашать ее сюда. Но я никак не ожидал подобной реакции. Давай походим немножко, а? Навестим Джеймса Энсора.
Они пошли вдоль пляжа, по бульвару, выстланному тщательно подобранными плитами редкого влажно-бежевого цвета. Соленый ветер, взметая тучи колючего песка, бил прямо в лицо и гнал прочь призраки Марьякерке.
— Меня особенно удивляет, — сказал Робер, — что ты обрел душевное равновесие среди неуравновешенных.
— И тем не менее это так. В Марьякерке я почувствовал себя по-настоящему счастливым. Возможно, кое-что я унаследовал от матери, да и детские воспоминания сыграли свою роль… Ребенком я проводил здесь каникулы… В общем, я уже не тот Оливье, которого ты знавал раньше: тот стал мне чужим.
— Ты понимаешь, что совершил переворот!
— Переворот? Да, пожалуй.
Оливье остановился, чтобы зажечь трубку, и так как у него это не получалось, Робер поспешил помочь другу, заботливо прикрыв его от ветра полой своего пальто.
— Да, переворот, — повторил Оливье, посасывая трубку, свидетельницу его былого блеска, — точнее и не скажешь.
Они не могли сейчас играть в мальчишек, как утром, и обмениваться остротами великовозрастных школьников, лишившихся из-за войны юности.
— Лично я счастлив, что приехал, — сказал Робер. — Мне по душе твой Марьякерке. И мне бы тоже хотелось быть врачом. Мне пришлось рано бросить школу, в пятнадцать лет, потому что умер отец. Когда я наблюдаю за твоим Эгпарсом, то просто захлебываюсь от восхищения! Я преклоняюсь перед ним. Вот если б все люди были такие!
— Так, значит, я правильно сделал, что послал к чертям Бюффе?
Робер уловил в голосе Оливье нотку беспокойства: тому хотелось еще раз услышать слово одобрения.
— Ты правильно сделал, что решился на такой переворот.
Они поравнялись с псевдоримскими банями, горделиво взиравшими на мир из-под снежных шапок. Бросался в глаза резкий контраст между Остенде — с его автострадой, журавлями, портовыми сооружениями, трамваями, с пузатыми тралерами возле домов, осевшими под тяжестью сетей, — и этой роскошной, словно прочерченной по линейке аллеей, не имеющей своего лица и ничего не говорящей сердцу. Фландрия американизировалась, но она была бессильна против моря, против его мощи. Какая-то шхуна с людьми на борту, одетыми в оранжевые плащи, пыталась воспользоваться приливом, чтобы войти в порт, но ее яростно швыряло волнами. Она раскачивалась, как подвыпивший матрос, и по бокам ее висели два огромных пенных уса, отчего выглядела она довольно смешно.
— Ты со мной не согласен? — тревожно спросил Оливье.
— Да нет, что ты, конечно, согласен!
— Я правильно сделал, что решил совершить свой маленький переворот, — повторил Оливье.
Он подождал с минуту, глядя на Робера, и продолжал:
— Потому что на другой, в больших масштабах, я не был способен.
Оливье говорил искренне, с холодной объективностью человека, вершившего суд над самим собой, — авантюрист Оливье Дю Руа обращался в новую веру.
Двадцать лет назад Робер, верно, подскочил бы от такого заявления, и оно, верно, вызвало бы целую дискуссию, ведь в юности веришь, что в твоей власти пригвоздить мир словами. Сейчас друзья не нуждались больше в словах, они могли бы часами молча ходить у моря, невзирая на холод, позабыв о времени. Оливье, покончив с жизнью авантюриста, вернулся в лоно альма-матер — университета, ибо понял, что ему не под силу завершить революцию, которая уничтожила бы социальные причины, порождающие те недуги, что врачуют в Марьякерке. Послевоенная буря застигла корабль Оливье Дю Руа врасплох. Подхваченный вихрями и водоворотами середины века, Дю Руа носился на нем, низко опустив капюшон плаща.