Свидетели
Шрифт:
Несколько секунд Ломона подмывало объясниться, сказать, что прошлой ночью он впервые в жизни вошел в бар «Армандо» и не затем, чтобы выпить, — он же действительно, ничего там не заказал, — а чтобы позвонить аптекарю Фонтану, у которого испортился ночной звонок.
Разве это не был бы самый логичный и естественный поступок? Он сказал бы им также и повторил бы Ланди, своему секретарю, который так огорчился утром, почувствовав, что от судьи попахивает спиртным: все дело в выпитой как лекарство рюмке коньяку — без нее у него не хватило бы сил добраться до Дворца. Вот лучшее подтверждение
Но Ломон промолчал. Во-первых, из гордости. Нет, главным образом, из гордости. Но также и потому, что внезапно в нем возникло убеждение: они не поверят. Люди обычно инстинктивно не доверяют самым простым объяснениям. Он даже не сказал, как плохо себя чувствует и какие прилагает усилия, чтобы самому довести судебное разбирательство до конца.
«При той жизни, какую он вынужден вести из-за жены…»
Он никогда ни с кем об этом не говорил, даже с близкими друзьями. Характер его не изменился. Он не казался ни мрачным, ни озабоченным. Да и не был таким. Ломон обрел душевное спокойствие, причем не только с виду. Рамки его жизни поневоле сузились, но он удовлетворялся и этим, деля время между Дворцом Правосудия, кабинетом в первом этаже особняка на улице Сюлли и своей спальней, которая, особенно зимними вечерами, когда в камине пылает огонь, становилась его собственным маленьким мирком.
Разве люди, вроде д’Армемье, стремящиеся поспеть всюду, подстегиваемые нехваткой времени и обязанностями, которые все накапливаются и накапливаются, — разве они получают от жизни больше радости?
Последним появился судья Деланн с крошками на лацканах пиджака. Секретарь просунул голову в дверь, вопросительно посмотрел на председателя, распахнул обе створки и объявил:
— Суд идет.
С первого взгляда стало ясно, что большинство публики осталось на местах, занятых во время утреннего заседания, и в зале мало новых лиц. В перерыве помещение так тщательно проветрили, что оно выстудилось, и Ломон даже подумал, не выключены ли батареи парового отопления. Присяжные успели перезнакомиться, и г-жа Фальк, кажется, уже откровенничает со страховым агентом, своим соседом.
— Введите первого свидетеля.
Люсьена Жирар тоже сидела на прежнем месте, и взгляд ее встретился со взглядом Ломона. Хотя прошло много лет, трудно предположить, что она его не узнала. Однако лицо ее не дрогнуло, и по его выражению было невозможно угадать, что они когда-то встречались. Она смотрела на Ломона столь же бесстрастно, как незадолго до того смотрела на обоих заседателей, и он интуитивно почувствовал, что она поступает так в силу неписаных правил, которые в определенной среде соблюдаются строже, чем законы.
Ломон спрашивал себя, знакома ли Люсьена с Ламбером, и не решался ответить утвердительно. При всей своей агрессивной вульгарности, Ламбер — красивый самец. Они с Люсьеной принадлежат к более или менее одинаковой среде, оба живут за пределами официального общества. Ломона не оставляла мысль, что если бы Люсьена и Ламбер встретились раньше, то на завтрашнем заседании речь, возможно, пошла бы не о некой Элен Ардуэн,
— Мадам Люсьена занята.
Нет, не надо предаваться фантазиям. Он находится в реальном устойчивом мире, где у него есть определенные обязанности. Ломон взял карандаш и отчеркнул абзац в показаниях первого свидетеля на следствии.
Он заранее знал, что скажет каждый из свидетелей: у него перед глазами были ответы на вопросы, которые Каду задавал им в течение нескольких месяцев.
— Ваша фамилия, имя, возраст, профессия?
— Жюльен Мабиль, тридцать четыре года, помощник начальника вокзала, домашний адрес — Ивовая улица, сорок один.
Свидетель был среднего роста, округлые жирные плечи говорили о предрасположении к полноте, маленькие усики не старили, а скорее молодили его. Мабиль явился не в форме железнодорожника, а в штатском, которое явно ему не шло.
— Вы клянетесь говорить правду, всю правду, только правду?
— Клянусь.
— Расскажите теперь господам присяжным, что вам известно о событиях, произошедших двадцатого марта прошлого года.
Мабиль вызубрил свои показания наизусть и, повторяя их, поднимал иногда глаза к потолку, словно в поисках забытого слова.
— В тот день я заступал на дежурство по товарной станции в шесть утра и вышел из дому без двадцати шесть. Я живу во флигеле на Ивовой улице, что в верхнем конце Железнодорожной, и чтобы сократить расстояние, обычно иду на работу вдоль полотна.
Тут свидетель в первый раз возвел глаза к потолку и, помолчав, продолжал:
— Зимой я беру с собою электрический фонарик, но в марте в это время уже светло, и против Котельной улицы я заметил, что на откосе пути прибытия что-то лежит.
В протоколе, который просматривал Ломон, следователь прервал в этом месте свидетеля и уточнил:
— Если не ошибаюсь, Котельная улица перпендикулярна Железнодорожной. А как расположена по отношению к ним Верхняя улица?
Ламберы жили на Верхней. Это самый старый район города с причудливым сплетением переулков и тупиков, где иным домам уже лет по триста. С незапамятных времен муниципалитет планирует снести этот, как его называют, «рассадник заразы», но отпустить необходимые средства до сих пор не удосужился.
На вопрос следователя Мабиль ответил:
— Верхняя улица переходит в Железнодорожную чуть ниже Котельной. Расстояние между ними не более ста метров.
В суде свидетель это уточнение опустил, сочтя его излишним. А ведь можно держать пари, что некоторые присяжные, например г-жа Фальк, никогда не забредали в этот район.
— Мне показалось, что на откосе лежит человек, и я ускорил шаг, — продолжал свидетель. — Еще за несколько метров я уже различал труп женщины, голова которой была, очевидно, отрезана поездом.
По залу прокатилось нечто вроде тяжкого вздоха, кое-кто побледнел. Одному мужчине, сидевшему в первых рядах, пришлось даже выйти.