Свинцовый монумент
Шрифт:
Все это незримо и таинственно свершалось у него в душе. А если судить по внешности, только тяжелый взгляд и плотно сжатые губы.
Он и сам не заметил, как постепенно эта суровость лица сделалась постоянной. Даже был удивлен, когда, перед штурмом Берлина вручая ему партийный билет, Яниш воскликнул: "Да ты хоть сейчас улыбнись!"
А после, оставшись один, разглядывая маленькую красную книжку, думал: разве он в тот необыкновенный час не сиял радостным чувством глубокой внутренней удовлетворенности? И еще: какие новые человеческие обязанности возлагаются теперь на него сверх того, что он нес всегда? Ведь и до вступления в партию, еще комсомолец, по существу, был
Вечер перед отъездом Андрей провел с Янишем. Вспоминали свой долгий совместный путь к главному логову врага. Вспоминали хороших людей, погибших в боях или которых развели с ними иные дороги войны. О мрачных полосах фронтовой жизни говорить не хотелось. Андрею в особенности. Эти мрачные полосы, запечатленные в его рисунках, были словно бы упрятаны вместе с листами бумаги на самое дно большого дорожного чемодана.
Яниш расспрашивал Андрея - они теперь были на "ты", - чем он намерен заняться на гражданке. И Андрей сразу не мог найти уверенного ответа.
– Буду работать.
– Ну, это не новость. Каждый должен работать. Ты же не будешь добиваться установления какой-то там группы инвалидности! Хотя и мог бы, конечно.
– Зачем ты говоришь об этом? Знаешь и сам, я никогда на инвалидность не выйду и пенсионером не стану.
– Не хочу быть вороном. А так, теоретически. Ведь может же случиться полная утрата трудоспособности.
– Полной, - подчеркнул Андрей, - случиться никогда не может. Нужно только найти способ ее преодолеть.
– А если не удастся?
– Тогда найду уже совсем другой способ, - решительно сказал Андрей.
Яниш помолчал, обдумывая ответ Андрея. Что-то хотелось ему возразить, резко, осуждающе, но вдруг потеплел.
– Ладно, давай начнем сначала. Видится тебе какая-то совершенно определенная работа? И город? Либо едешь наугад? Спрашиваю потому, что, может быть, помощь с моей стороны нужна. Силен я не очень в таких делах, но все же...
– За помощь спасибо. Но еду я в родные места. А дома и стены помогают. Устроюсь. Скорее всего опять учителем рисования.
– И только.
– К другой работе я не способен. Хотя, пожалуй, маляром...
– Вот тебе на!
– По-честному, и я так подумал. Физически, конечно, я стал вроде крепче, надежнее. Но ведь и детишек рисованию кому-то надо учить. Это же очень важно.
– Важно до чрезвычайности!
– А тут рука меня все же слушается. И глаз хорошо ухватывает. Где больше пользы я принесу?
– Знаешь, Путинцев, ты не прибедняйся, ты пробивай себе дорогу в большое искусство. Это и право твое, и обязанность.
– Пусть пробивают дорогу мои рисунки, если они этого стоят, а себе я ничего пробивать не стану.
– Софистика! И глупая. Как можно отделять личность художника от его творений! Пробивать не значит быть нахалом. Пробивать - идти к твердо намеченной цели. Пробивать - это отбрасывать в сторону мешающие завалы из бесполезного камня, коряг и прочего мусора.
– Рука мастера может сотворить чудо искусства и из обыкновенной коряги, и из любого камня. А я еще не такой мастер.
– Такой! Почти такой. А чудо искусства не создается из любой коряги и из любого камня.
– Пусть не из любого, - помедлив, согласился Андрей. - Но не могу я бить себя в грудь и восклицать: "Смотрите, вот я, художник!"
– Давай буду я стучать в твою грудь и восклицать: "Смотрите, вот он, художник!"
И оба рассмеялись.
7
Поезд
В движении с боями на запад для Андрея все это оставалось словно бы за спиной, в какой-то смутной надежде, что будем возвращаться домой и все, ныне разбитое, тем временем само встанет из пепла, как по весне подымается от земли молодая зеленая трава. Иной раз, где-нибудь на быстром марше пробиваясь сквозь пламя, Андрей ловил себя на мысли, что этот дом, завод или колхозная ферма не догорит, кто-то идущий вослед огонь погасит.
Теперь из окна вагона он видел много дней подряд, как неохватны и страшны жестокие следы войны. И хотя вокруг безбрежно разливались поля и луга, на деревьях молодо трепетали не развившиеся еще листочки, Андрей не мог преодолеть в себе чувства подавленности. Что может и что должен сделать он, лично он, чтобы быстрее зажили глубокие раны на теле родной земли?
Куда яснее для него было это, когда он в Чите стоял перед Зыбиным и убеждал "каменного" комдива направить его добровольцем на фронт. Именно там прежде всего решалась судьба страны, решалась с оружием в руках. Но Зыбин тогда сказал: "Твое оружие - кисть, карандаш сильнее, чем твоя винтовка, ибо ты стрелок плохой, а художник хороший. Ты можешь и ты обязан изобразить страшную правду войны, обостряя у людей чувство ненависти к врагу. Только на этих условиях помогу я тебе - белобилетнику - стать в боевой строй". Зыбин помог. И три с половиной года он, Андрей Путинцев, честно выполнял условия комдива, знал - он тоже в солдатском ряду, его рисунки печатались во фронтовой газете и даже в "Красной звезде". И не раз ему объявляли благодарность от высшего командования. Два ордена Отечественной войны и несколько медалей - это тоже награды за его ратный труд. Каждый наступающий день требовал от него точно определенной работы. И он ее выполнял как приказ, в котором нет принуждения, горя неизменным чувством своей прямой причастности к сражениям на передовой линии фронта.
Теперь кто, кроме собственной совести, отдаст ему такой приказ? Там, на фронте, от него нетерпеливо ждали новых рисунков. Кто и почему теперь будет их ждать? Что станет он рисовать? Как школьный учитель - морковки и ромашки, домики с трубой? Другой профессии у него нет. Да ведь и школьным-то учителем, по существу, он работал очень и очень короткое время.
Эта мысль не давала Андрею покоя. Дело не в заработке. Он может снова, как было в родном Чаусинске, взять в руки малярную кисть. Когтистая пуля хотя все время напоминала о себе, но с нею он все же дошел до Берлина. Неужели как раз теперь она ему и не даст жить? Даст! Дело в ином. Он действительно кое-что умеет нарисовать так, как не умеют другие, хорошие, признанные художники. И тогда, значит, ему надо пробивать дорогу в большое искусство, как настаивал Яниш. А это так чуждо его характеру. Но даже если так, с чего он должен начать? Те бесчисленные рисунки, что бегло набрасывал он ежедневно, порой по двадцати-тридцати, не отрываясь от блокнота, все эти рисунки частично куда-то отосланы Янишем, и судьба их неизвестна. Частично же - и в большей степени - выброшены им самим. Как неудачные.