Свинг
Шрифт:
В церковь Вера Николаевна с Тоней ходят теперь часто, хотя, когда жила на Ленинском, редко бывала. Хорошие, старинные, намоленные в церкви иконы, и хор красиво поет. Вера Николаевна всегда много о Боге думала, теперь еще больше. Бог, конечно же, не человек. Бог — сущность жизни. Бог — нечто всеобъемлющее, не поддающееся конкретному определению. Бог — то, что находится за пределами разума. Иногда он ассоциируется у нее с Иисусом. Иисус — это уже конкретный человек. С Иисусом она может разговаривать. А к батюшкам — особое отношение. Они — люди. Со всеми присущими недостатками. Ничем не лучше остальных. И почему перед ними, совсем чужими, она должна открывать душу? Из того, что читала, а читала, слава Богу, немало, знает, что церковь вообще была и есть всякая. Основываясь на своих принципах и догматах, на вере в свою непогрешимость,
Никак не может понять Вера Николаевна, почему она, коренная москвичка, прожившая в городе все девяносто лет, за исключением тех, семнадцати, не пьющая, не курящая, не дура, не умалишенная, превратилась в бомжа? Почему свершилось зло? За какие прегрешения?
Малую свою родину, слободу Мещанскую, помнит хорошо. Глухая окраина была. Здесь же рядом — Сухаревка. Трактиры, пивные, склады. Огромное торжище, густо забитое суетливыми торговцами, нищими, жуликами. Масса народу стекалась сюда за покупками, потому что купить здесь можно было много дешевле. В сотнях палаток, которые раскидывались за ночь на один только день, торговали и краденым, и прочим сомнительным товаром, а лозунг Сухаревки был: «На грош пятаков!..» Но были и свои аристократы — букинисты, антиквары. Те располагались поближе к Спасским казармам. Тут не было той давки, что на торжище. И народ был почище — коллекционеры, собиратели библиотек. Верочка с отцом почти каждое воскресенье приходила сюда и никогда не возвращалась без покупки. Хоть одну книжку да прикупали.
Но главной достопримечательностью места, где жила Вера Николаевна, был Странноприимный дом, по-теперешнему Скпиф. Институт Скпифосовского. Она застала еще флигели во дворе — Сухаревский, Спасский, Докторский. Еще стояло внутри колоннады, в центре ее, мраморное «Милосердие». Еще высились в средней части ограды четырехколонные беседки со скульптурами, а ворота были ниже ограды, чтобы не заслонять колоннаду. Особенно хороша была церковь Святой Троицы: на фреске купола среди ангелов был написан младенец Дмитрий Шереметев, сын графа Шереметева и Прасковьи Жемчуговой, которая и умерла вскоре после рождения сына. А кругом люстры, хрустальные подвески. Все сверкало…
Мать Веры Николаевны в девятнадцатом пошла работать в Странноприимный дом.
Шить на дому, как прежде, стало невозможно, заказчиков совсем не было. Отец как раз потерял работу. Акционерное товарищество по сбыту товаров, шедших с Севера, разорилось, он остался не у дел. Мать тащила всю семью одна. Работала в Странноприимном доме и до войны, и в войну. Кончила, когда уже семьдесят пять исполнилось, когда ноги перестали носить.
Ни дома, ни школы, в которую ходила Вера Николаевна, не сохранилось, все снесли, все перестроили. Росла девочкой ничего себе, уж больно фигуристой, как все говорили. И лицо — белое, чистое, нежное. В школе с мальчиками училась, многие на нее поглядывали, но ответа не дожидались. Не было у нее стремления к жениховству. Наверно, поздно созрела. Да и дома не видела ничего такого, что толкало бы к ранней любви. А вот романами зачитывалась. Друг дружке с девчатами книжки передавали. Страсти романные захватывали сильно, но почему-то никому не хотелось «попробовать». Так, по крайней мере, ей казалось. Хотя, как знать…
Когда стали агитировать в комсомол, как-то отмолчалась. Даже непонятно, почему. Наверно, из-за стеснительности. В комсомол шли все больше горластые, трибунами себя называли. Она не была трибуном. Так и школу окончила, некомсомолкой. А это тут же сказалось: не принимали никуда — ни на работу, ни на дальнейшую учебу.
Если бы не Андрей Павлович, отцовский товарищ и бывший сослуживец, пришлось бы Верочке туго. В отличие от отца, который так до конца своих дней — умер в двадцать первом от тифа — не смог найти постоянной работы, Андрей Павлович, умный, хваткий, работал в «Мюре и Мерилизе» старшим товароведом. К себе и пристроил он Верочку, стал учить товароведческому и бухгалтерскому делу. Учитель был спокойный, обстоятельный, на объяснения не скупился, а она, понимая, какое это счастье, что нашлась работа, старалась все в себя впитывать. Через два года — дали очень хорошую характеристику — поступила на вечернее отделение финансового института.
Отец
«Ухаживались» с Мишей три года и не так уж страдали, что негде было им вместе жить. Но потом Миша стал старшим товароведом, и ему дали десятимет-ровку в доме на Мясницкой. Тогда мама выделила ей приданое: несколько ложек и вилок, немного белья. Стол, кровать, стулья они уже сами покупали.
Когда пришла близость, счастью вообще не было конца: могли, если позволяла работа, сутками не выходить из своей комнатки. Все окружающее переставало существовать.
Оба были так заняты: она ведь еще и училась, что годы проскакивали один за другим. Мишу по работе повышали: он стал замдиректора магазина. Ее тоже повысили — до старшего бухгалтера. Много раз потом слышала и читала, что работники торговли, а они с Мишей работали в самых больших торговых предприятиях Москвы, — потенциальные воры. Положа руку на сердце, как перед Богом, может сказать: никогда, ни единого раза ни она, ни Миша не взяли чужой копейки. И такими в те годы были не только они. Тогда всяких «темнил» безжалостно выгоняли. По крайней мере так было у них.
В конце двадцатых — начале тридцатых, когда уже прилично зарабатывали, впервые приобщились к театрам. Открывалось их в Москве множество, разных направлений: и примитивные, и непрофессиональные, и такие, о которых знали за границей. Театр стал государственно важным делом. Вера Николаевна точно помнила, что в студию при ГосТИМе — театре Мейерхольда — Миша привел ее в феврале тридцать первого. Она даже была представлена Всеволоду Эмильевичу. Помнит длинное, очень высокое, неуютное фойе. Три двери вели в зрительный зал. И зал был неуютный, никаких украшений. Большая холодная белая коробка, ни ярусов, ни балконов. Простые деревянные кресла, как в кинотеатрах. Но уже тогда здесь работали молодые Ильинский, Гарин, Райх, Бабанова. Мишин друг предложил ей попробоваться в массовках. Она с радостью и трепетом согласилась. Это был мир, о котором не смела и мечтать. Широко раскрытыми глазами смотрела на этот мир, боясь пропустить хотя бы слово. Именно тогда началась ее «артистическая жизнь», имевшая потом продолжение.
Это теперь все такие умные, все знают все. А тогда, в тридцатые, когда после убийства Кирова начались аресты, они ни черта не понимали. Арестовывали — значит, виноват, значит, так надо. Молодые, занятые собой, работой, они не так уж глубоко вникали, вдумывались, пока… Пока жареный петух и их не клюнул.
Мишу на работе любили, но, как оказалось, не все. Федор Федорович Акулов, как оказалось, не любил. Именно он накатал «телегу», в которой говорилось, что кабинет Миши — по средам поступали новые книги — превращается в клуб, где произносятся «всякие» речи. Какие речи — не уточнялось. Однако самого доноса было достаточно, чтобы Мишу вызвали в НКВД и предупредили. Сказали, что не потерпят никаких сборищ. Миша очень расстроился. С его темпераментом и общительностью, с самим характером его работы, когда обязан был «нести книгу в массы», он не знал, что делать. Переменить работу было выше его сил — очень ее любил. Не общаться, запретить приходить в магазин — дело нереальное. Люди, так или иначе, толпились в его кабинете. А этого было достаточно, чтобы в конце декабря Мишу арестовали.
Ни единого письма, ни единой весточки не получила она больше от любимого. Миша сгинул, растворился, а попросту пропал в одном из лагерей, хотя ждала Вера Николаевна от него вестей вплоть до разоблачения культа личности — до пятидесятых годов. Вот тогда, после ареста Миши, впервые задумалась, что же такое государство, страна, в которой они жили и живут. Задумалась, но мысли тут же отогнала, потому что боялась не только произнесенных вслух слов, но и самих мыслей. Арестовать могли и за мысли.